Виктор Широков - Иглы мглы
На сайте mybooks.club вы можете бесплатно читать книги онлайн без регистрации, включая Виктор Широков - Иглы мглы. Жанр: Поэзия издательство -,. Доступна полная версия книги с кратким содержанием для предварительного ознакомления, аннотацией (предисловием), рецензиями от других читателей и их экспертным мнением.
Кроме того, на сайте mybooks.club вы найдете множество новинок, которые стоит прочитать.
Виктор Широков - Иглы мглы краткое содержание
Иглы мглы читать онлайн бесплатно
А. Б.
Однажды ночью в исступленье зверском
мне рассказать хотелось о Каменском…
"Кому бы это надо? Ну, кому?"
так думал я, и лишних слов не тратил,
и на машинке не стучал, как дятел,
поскольку света не было в дому.
Я был тогда варягом деревенским,
гостил на даче у друзей, в избе,
вернее…Что мне о своей судьбе
вдруг размышлять, тем паче о Каменском?!
Он был, как говорят, поэт "не мой",
хоть я молчал об этом, как немой.
А ночь была темна и молчалива,
хотелось — нет, не балыка и пива,
а дружеской бессонной болтовни,
когда слова — не стертые монеты,
когда свергаешь все авторитеты,
когда сверкают истины огни.
Но, право, я заговорил красиво,
то бишь неточно…Как бы красоту
той ночи передать мне? На лету
звезды мелькнувшей вспышка осветила
мне жизни воплощенную мечту;
то, что я в людях восхищенно чту.
За русской печью на диване старом
дышал хозяин — нет, не перегаром,
поскольку мы не привезли вина
дышал, наверно, чаем и вареньем,
бурчал сквозь сон — морочили виденья,
как говорил я, ночь была темна.
С ним рядом — я воображал неловко
спала жена (ей утром снова в путь),
и было нетактично заглянуть
в ее такую милую головку;
обычно наши споры об искусстве
во мне рождали тягостные чувства.
Я думал, что за годом год проходит,
и ничего во мне не происходит,
одни и те же мысли крутят круг;
меж тем как совершенствуется явно
и прозу пишет все сильней подавно
ее неподражаемый супруг.
Перечитал строфу, и стало грустно,
какой-то лед в словах; рокочет речь,
но постоянно в ней картавит желчь;
и та вода, и то же, вроде, русло,
но вместо ожидаемой картины
живой реки — комок болотной тины.
А, впрочем, ночь воистину была
не говорлива вовсе, не бела,
и ходики на стенке не шуршали,
и мыши не скрипели по полам,
и сумрак с тишиною пополам
затушевали прочие детали.
. . . . . . . . . . . . .
Явилось утро громким разговором
за русской печью (с тыльной стороны
я, в миг один досматривая сны,
очнулся вдруг охальником и вором,
и от стыда — как в стынь — затрепетав,
вмиг понял, что в прозреньях был не прав).
Друзья мои, как водится, прощались.
Наказы. Просьбы. Умиляет малость
того, что указует в людях связь.
Не надобно особенных материй,
вот разговор о гипсе и фанере,
а жилка вдруг на шее напряглась.
Я вышел к ним, отекший и лохматый.
О чем-то буркнул. В сторону отвел
глаза. Присел за небогатый стол.
Опять в окно скосился виновато
и швыркал чай, заваренный не так,
себе внушая, что и чай — пустяк.
Чай выпил. Застегнул рубашки ворот.
Мы вместе с Аней возвращались в город,
А Ленька оставался дня на три
читать, писать… В журнал сдавалась повесть,
а я в избе забыл нарочно пояс,
чтоб не копилась сумрачность внутри.
Не стану излагать весьма подробно
суть утренней беседы. По всему
мы попрощались. В утреннюю тьму
мы с Аней вышли. Было неудобно
идти на поезд. Утлый катерок
нас на соседний берег поволок.
Там ожидали городской автобус,
наверно, с ночи, топоча и горбясь,
четыре тетки в шелке и резине;
ватага босоногих огольцов,
поодаль — козы, несколько коров,
и — в промежутке — сумки и корзины.
И тут меня кольнуло… Нет, не сон
и не в подкладке скрытая иголка;
кольнуло острие иного толка,
попало в резонанс и в унисон.
Я, вспоминая процедуру эту,
вдруг потянулся и достал газету.
Она уже на сгибах пожелтела,
вся пропылилась; ну да то — полдела,
а дело в том, что спутница моя
там поместила скромную заметку
на ту же тему; случай сводит редко
шальные рифмы, праздники кроя.
Итак, среда, тому назад немало,
(в газетном сердце вырвана дыра),
я подсчитал: уж года полтора
лихое время вспять перелистало,
излишним любомудрием горя
и лишнего немало говоря.
Мы были в Троице. Хорош сентябрь на Сылве!
Так тяжело не говорить красиво,
когда сквозь ярко-голубой туман,
разлившийся осенним половодьем,
летит к тебе в любое время года
с тех пор старинный дом-аэроплан!
Дом тоже голубой. Снаружи странный,
он изнутри — добротная изба,
и посредине — печь, над ней — труба;
распахнуты объятьем стены-страны,
где каждая исписана страница
и боязно ступить-пошевелиться.
Сей странный дом, сей дом-аэроплан
сегодня под музей поэта сдан,
а был ему когда-то просто домом;
давал гостям немедленный приют;
взмывал со взгорья над рекою; крут
в своем полете, странно-невесомом.
Так вот мой сон, мой странный разговор
с самим собой той ночью до рассвета.
Как повернулась матушка-планета,
что свой затылок вижу я в упор!
Так вот зачем летел в Сухум, в Тифлис
чтоб в Троице глядеть с балкона вниз.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зачем, когда вошли в обыкновенье
лирические эти отступленья,
но, к слову, снова хочется сказать,
что я — земляк с Василием Каменским,
хотя знаком с его рывком вселенским
увы, не лично! — лишь через печать.
Каменский, впрямь сын разлюбезной Камы,
поэт и авиатор, футурист,
художник, набросавший жизнь-эскиз,
охотник, расстрелявший жизнь, как драмы,
не раз мелькал мне, словно солнца луч,
из-за житейских непролазных круч.
Живя в Перми с рождения, и я
мечтал о вечных тайнах бытия,
и я в Тифлис стремился и в Москву,
открыл "субботники" у Евдоксии,
но приступы тогдашней рефлексии
усиливали робость и тоску.
Мечта была бесплодною мечтой,
я разве смог бы на вдове жениться,
вдруг дом продать и вскорости разбиться
на самолете в Польше, холостой;
мотор доставить в Пермь и сделать катер,
тут надобен Василия характер.
Я как-то съездил с женщиной одной
в ту Троицу холодною зимой;
осматривал останки колокольни,
был в церкви, послонялся по селу,
и робкий неумелый поцелуй,
наверно, с месяц отравлял покой мне.
К Каменскому — приехал наугад,
кружа его дорогами крутыми,
вдруг вспоминая ветреное имя;
(так в рифму здесь — столичный верхогляд),
попал в его заветный дом-музей,
всмотревшись вновь во всех его друзей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рассеивался голубой туман.
Поскрипывал наш дом-аэроплан.
С ажурных крыльев — книжных стеллажей
пыль осыпалась в яростном полете…
Нежданно очутиться в переплете
и — выйти в Жизнь без всяких сторожей!
Покинуть этот милый дом-музей,
вернуться в гвалт, в бессонную столицу,
пожать беду и радости сторицей
и обрести взаправдашних друзей,
чтоб на рассвете в голубой туман
взмывал твой голубой аэроплан.
Вновь я проснулся, в детстве как будто
зимнее утро, зимнее утро…
Выбелил окна росписью иней,
воздух меж стекол солнечно-синий.
Сразу от сердца отхлынула смута
зимнее утро, зимнее утро…
Сразу неробко ступил на крылечко,
выбежал тропкой к взгорку над речкой.
Спрыгнуть готов, пусть высоко и круто
зимнее утро, зимнее утро…
В сердце — доверье, звонкие трели…
Рядом деревья заиндевели.
Ветки, как стропы синь-парашюта
зимнее утро, зимнее утро…
Мороз под пиджак, словно сталь — наждаком…
А я, как кержак, весь оброс куржаком.
Немногословного счастья минуты
зимнее утро, зимнее утро!
В стакане — золотистое вино.
Оно, как солнце, обжигает губы. .
В твоей квартире пусто и темно.
Как людно и как солнечно в Цхалтубо!
Смеяться разучились зеркала.
Со временем стареет амальгама.
За гладкою поверхностью стекла
змеятся трещины, как от порезов шрамы.
Река Риони отразит верней
подвижность черт, знакомую улыбку.
Плыви, купайся, тень среди теней;
пускай другой обнимет стан твой гибкий!
А я, давнишней болью оглушен,
стою на солнцепеке… С опозданьем
обвит, как дерево змеящимся плющом,
вернувшимся ко мне воспоминаньем.
Опять похолодало.
Хоть день горит светло,
да только проку мало.
Опять не повезло.
Не пробежишь аллейкой
в испуганную тишь.
На узенькой скамейке
часок не посидишь.
Опять вползает скука
в заснеженный простор.
Беременная сука
заходит в коридор.
Ей только бы согреться.
Хоть чуточку тепла.
И я с холодным сердцем
все не найду угла.
Вчерашнее прощанье
нейдет из головы.
Предчувствуя заране,
все знали мы, увы!
Но так хотелось счастья,
хоть чуточку тепла.
Казалось, в нашей власти
не разлучать тела.
Но ты идешь по Минску,
а я в лесном кругу
черчу тебе записки
ботинком на снегу.
А впереди маячит
шумливая Москва,
где ничего не значат
вчерашние слова.
Объяснения. Потери.
Каталог былых побед.
Я одною меркой мерил
20 лет и 30 лет.
Дух мой, юношески стройный,
в горний воздух воспарял.
Как быка — меж тем на бойню
гнал — телесный матерьял.
И сошлись парадоксально
тело старца, дух юнца
в новой страсти, и печально
ждали славного конца.
Что же, дева поглядела
на меня через очки.
Разглядела только тело,
дух не виден сквозь зрачки.
И со смехом убежала
вмиг в заснеженную даль.
Тело бедное лежало.
Дух измученно летал.
Так живу, мой друг, отныне;
и раздвоен, и распят.
Так пришли ко мне унынье
и расплата из расплат.
Но и деве той не лучше.
Облетает юный цвет.
И ее сомненье мучит:
тело есть, а духа нет.
Заснеженные сосны.
Послушай пять минут:
Поют они, как кросна;
видать, дорожки ткут
из снега и метели,
из синей тишины. .
Им помогают ели,
усердия полны.
И ты, идя обратно
дорогою судьбы,
оставишь, вероятно
ненадолго следы.
Недавно мы с дочкой, гуляя в лесу,
видали в кустах золотую лису.
Она на прощанье махнула хвостом
и скрылась мгновенно во мраке лесном.
Когда я наверх поглядел, как в оконце,
увидел в прогал краснобокое солнце.
Когда по тропинке пошел напрямик,
наткнулся на синий-пресиний родник.
Когда мы под вечер домой побежали,
то черные тени повсюду дрожали.
И только белела на небе луна,
как чудная лампа, сиянья полна.
И долго звучало порою ночной
зеленое эхо прогулки лесной.
1
Вот и зажил я возле шоссе:
дом — как дом; только странное дело
вечно что-то в квартире шумело,
в придорожной моей полосе.
Был я поутру трезвый как все.
Зубы чистил и брился умело;
только что-то все время шумело,
не являясь в открытой красе.
Дверь я войлоком облицевал,
щели все проложил поролоном,
но по-прежнему шум неуклонно
налетал, словно горный обвал.
Я в аптеке беруши купил.
Я завязывал шапку-ушанку.
Бился шум, словно мячик о штангу,
и до мозга — насквозь — проходил.
Жизни шум, нестареющий шквал,
пролети по скудеющим жилам.
Вот и стал я почти старожилом,
не желая — в "десятку" попал.
2
Вот сижу я, склонясь над столом.
Был отцом я, и сыном, и мужем;
только вряд ли кому-то я нужен…
Все, что было, осталось в былом.
Я, конечно, гожусь на подхват:
принести, отнести, расстараться…
А вот, что я не Фет иль Гораций,
это слишком заносишься, брат!
Вот твой рыночный диапазон
от укропа до свежей картошки;
если хочешь, рифмуй понарошку
и глотай аммиак, как озон.
Не стесняясь заезженных слов,
на автобусе езди беспечно
и не думай, что жизнь бесконечна
для таких безупречных ослов.
Тело будет потом сожжено,
разбегутся поспешно родные
и, быть может, помянут чужие,
если выставят внуки вино.
Так беги, не жалея подков,
бей асфальт заграничным копытом;
путь твой многими вдосталь испытан
и завещан во веки веков.
3
Есть, как видишь, бутылка вина.
В холодильнике — вот — "Цинандали".
Жизнь прожили мы, проворковали,
не считая, что это — вина.
Перед кем и потом за кого?
виноватим мы дальних и близких;
можем штилем высоким и низким,
только много ли проку с того?
Холодильник легко распахну.
Переставлю на холод бутылку.
Сам себя щелкану по затылку
и отправлюсь к ночному окну.
Все улажу, что мне суждено.
Промелькнут обывателей лица.
С телевизором вряд ли сравнится
бесконечное это кино.
Бог ты мой, я забыл про вино!
Впрочем, завтра оно пригодится,
там — позавтракать, опохмелиться…
Да и вам-то не все ли равно…
4
Что бездарней ночного ума,
коль с душой в постоянном разладе
(знать не знает о новом раскладе
и давно не страшится письма?!)
Подсказала бы летняя мгла,
что с надеждами вышла накладка;
да и так уже вовсе несладко
чаепитье родного угла…
Шел бы лучше, с порядком знаком,
прямо в банщики иль в коновалы,
чем шататься весь день, где попало,
и без толку молоть языком.
Чтоб, прогнав безрассудную стынь,
исцелять всех собак беспородных;
так пристойно весьма и подробно
применяя на деле латынь.
А пока, дорогой, засыпай
и с утра потихонечку трогай,
раз закаялся лунной дорогой
закатиться прямехонько в рай.
Все темнее и злее осенние ночи.
Полногрудо луны забытье.
В темноте среди тысяч людских одиночеств
незаметней мое.
Солнце пепел оставит от долгих пророчеств.
Радость утро прольет.
На свету среди тысяч людских одиночеств
неприглядней мое.
Вновь теснимый желанием странствий,
я воочью увидел Восток,
где над жгучим от соли пространством
в небе плавится солнца цветок.
Поначалу влекли саксаулы,
синью звонкой томил горизонт
и казалось — навеки уснули
эти степи, как перед грозой.
Надвигалась жара, и сушило
даже губы от зноя порой,
но трава эту землю прошила,
словно небо сшивала с землей.
И хлопчатника первые всходы
дали новому чувству толчок,
и ростком шелестнул через годы
повернувшийся к свету Восток.
Я увидел: прошли меж рядами
хлопкоробы — собрать урожай,
чтобы белыми чудо-горами
выше к солнцу подвинулся край.
Словно русские скирды вставали,
в небо прямо взлетали стога…
Этот хлопок белей не едва ли,
чем зимой по России снега.
И хоть было вначале неловко
от горячки нахлынувших слов,
эти фартуки, полные хлопка,
эти руки воспеть я готов.
Мне казалось, что я понимаю
перекличку людей и полей,
знать, недаром сейчас вспоминаю
эти взгляды старух и детей.
Хлопок стал драгоценной поклажей,
мне отныне его не забыть;
вот и время нервущейся пряжей
тянет памяти белую нить.
И когда на глухом полустанке
вдруг ударят с разлету снега,
я навстречу пойду без ушанки,
пусть скользит на морозе нога.
Не почувствую холода дрожи,
снова чувства настигнет обвал…
Это — хлопок, скажу я, быть может,
это хлопок — в России — нагнал…
И колючие белые осы,
остывая в моих волосах,
это хлопок — шепнут мне без спроса,
это хлопок, забудь о снегах…
И тогда, подуставший от странствий,
я опять унесусь на Восток,
где над жгучим от солнца пространством
в небе плавится солнца цветок.
Уходит жизнь. Обыденно. Нелепо.
На перебранки. Ссоры. Пустячки.
А ты хотя бы раз взглянул на небо,
тряпицей чистой протерев очки?
Взгляни на облака или на тучи,
что придавили низкий горизонт;
и, может, этот взгляд тебя научит
в иных событьях находить резон.
А, впрочем, речь совсем не о природе
поступков наших, фокус ведь не в том,
чтоб стать другим иль оказаться в моде,
иль не прослыть беспечным болтуном.
Как мне порой хотелось научиться
открытости, беспечности в себе,
чтоб быть во всем не просто очевидцем,
передоверив отвечать судьбе.
Как в книгах я искал не просто тайну,
а корень тайны, некий интеграл;
и вот сегодня увенчал случайно
трюизм, быть может, лаврами похвал.
Ну, что ж, взгляну и я разок на небо,
как смотрят на кривые зеркала,
чтоб убедиться, до чего нелепо
вся жизнь моя бездумная прошла.
Сниму очки и, близоруко щурясь,
уставлюсь, размышляя, в пустоту;
и в памяти всплывет сквозь хмурость юность,
как будто в ливень — дерево в цвету.
Пусть ветер рвал доверчивые ветви,
пусть осыпалась розовая цветь,
но этот образ мне верней ответит,
зачем необходимо сердцу петь.
Да, отцвело и накренилось древо;
да, и плодов покамест не видать,
но эти ветви обнимали небо,
хоть не могли о встрече рассказать.
И пусть уходит жизнь… Во все лопатки
пускай бежит, на части не деля,
на верх и низ, делитель и остатки,
как неразрывны небо и земля.
Один сквозь сад иду в тиши.
Устали ноги.
Как эти розы хороши
и как убоги!
Казалось бы — спеши, пиши.
А что в итоге?
Как эти розы хороши
и как убоги!
Необязательность души
Тревожит многих.
Как эти розы хороши
и как убоги!
Один всю жизнь копил гроши.
Другой — дороги.
Как эти розы хороши
и как убоги!
А все-таки живи, греши,
Плати налоги…
Как эти розы хороши
и как убоги!
Я понял цену дружбе и любви:
тогда хорош, когда дела в порядке;
и никого на помощь не зови,
когда лежишь, как в детстве, на лопатках.
Я ошибался в жизни много раз,
но все равно не накопился опыт;
и как принять сиротство напоказ,
коль сердце в ребра кулаком колотит.
И я пытался быть таким, как все;
шуршать, как мышь, своим кусочком сала…
Но как бы жизнь на дыбном колесе
меня ни распинала, ни ломала,
я говорю заветные слова,
я в полный рост иду, подняв забрало,
на проходимцев, ибо тем права
святая тень, что только жизни — мало.
И надо не сдаваться, и суметь,
отстаивая в драках идеалы,
все тем же чистым пламенем гореть,
а не тянуть надежней одеяло.
Мне — 38, возраст не такой,
чтоб упиваться ранней сединою.
К чертям покой! Пусть будет под рукой
родимое пространство ледяное.
Я обречен сражаться до конца.
Врагов моих пускай не убывает.
И только свет любимого лица
в моих метаньях силы добавляет.
Я знаю: дом отцовский не сгорел,
хотя и продан новым постояльцам;
и мой удел, как дедовский надел,
надежно подчинен упрямым пальцам.
Я верю: материнская рука
опять, как в детстве, боль мою утешит;
и каждая строка черновика
когда-то будет вещей, не поспешной.
Тогда — вперед, разбрызгивая грязь,
по сыроватым пажитям апрельским;
туда, туда, где, ласково светясь,
желтеет солнца шар над перелеском.
Через косые резвые дожди
ветрам навстречу, радуясь и плача;
и вглядываясь, что там впереди,
надеяться азартно на удачу.
Воспоминанья, крытые соломой.
Кто ухватился, тот себя не спас.
И смотрит вновь с расчищенной иконы
нерукотворно-рукотворный Спас.
Мы говорим о подлинном и мнимом.
По Угличу проходим, все в снегу…
Ах, что ты шепчешь, милая Марина?
Я не Димитрий, но и я солгу.
Ах, милая пленительная полька,
как глаз твоих неистов малахит!
Смежила веки (вековала сколько?
А ретивое до сих пор болит…)
Слежался снег. Скрипит под каблуками.
По Угличу проходим, все в снегу.
И колокольный звон плывет над нами,
и наша дочь смеется на бегу.
Но почему тревожно так и знобко?
Что нам сулит в столице месяц март?.
Заметена ночной метелью тропка.
Поленница лежит колодой карт.
Раскиданы колючие созвездья.
Непредсказуем поздний гороскоп.
И снег летит, такой же бесполезный,
и наметает времени сугроб.
Людей природа, в сущности, одна:
как ни ряди врожденные инстинкты,
сквозь оболочку хорошо видна
звериная повадка и косинка.
Срывается муштрованная речь.
Не справиться иному с хищным взглядом.
И в лесть горчинкою вползает желчь,
готова обернуться страшным ядом.
Есть у меня знакомый толстячок.
Сластена. Буквоед. Завзятый книжник.
Как злобно он сжимает кулачок,
когда с усмешкой говорит о ближних!
Его уж точно медом не корми,
дай посудачить о чужих ошибках;
и влажных губ облизанный кармин
кровавит откровенная улыбка.
Как точит зависть бедного порой,
а я его подтравливаю тихо…
Что ж, в Риме говорилось (Боже мой!):
Homo sum — humani nihil…
Три часа ожиданья — это много иль мало?
Жизнь меня обнимала, ломала и мяла,
жизнь меня волокла, как котенка, вперед
день за днем и за годом мелькающий год.
Я взрослел, понемногу в привычках менялся,
обминался, а все же пока не ломался;
я за жизнью волокся трусцой и шажком
и портфелем махал, словно мальчик флажком.
Было много мечтаний и много надежд;
я себе устанавливал новый рубеж,
уставал, отставал, и винил, и винился,
и порой сознавал, что вконец обленился.
Жизнь прощала меня и, жалея, ласкала…
Три часа ожиданья — это много иль мало?
Электричка трясется на стыках, как бричка.
В срок стремится успеть, долететь электричка.
Через ливень, сквозь зелень и высверки дач
мчится солнцу навстречу залогом удач.
Я трясусь в такт ее нескончаемой тряске,
я влеченью сейчас отдаюсь без опаски,
я спешу на свиданье с надеждой своей;
мой полет все быстрей, встречный ветер сильней;
Заоконная зелень сочней, зеленее…
Неужели я тоже сейчас молодею?
Далеко позади шум и гомон вокзала.
Три часа ожиданья — это много иль мало?
Скорость въелась в меня, как дурная привычка.
Вспыхнуть жарко стремится последняя спичка.
Сигаретка бикфордно чадит-догорает.
Расставаться со мною рассвет не желает.
Набирает свою светоносную силу,
чтоб взбодрить приуставших, болезных и сирых.
Полустанки минуя, летим оперенно.
Вон калека неспешно бредет по перрону.
Он, наверно, забыл, как томиться и мчаться;
повязали его добротой домочадцы;
чувство скорости жизнь беспощадно украла.
Три часа ожиданья — это много иль мало?
Может, жизнь моя вся до сих пор — ожиданье,
с каждой новой весной прежних чувств оживанье;
ожиданье любви, ожиданье удачи;
и я жить не могу, не умею иначе.
Ветром новых поездок лицо ожигаю,
ожидаю свершенья, опять ожидаю.
Все мы, люди, комочки разбуженной плоти,
в бесконечном полете, во вседневной заботе.
Воплощая мечты, говоря торопливо,
мы в любви объясняемся нетерпеливо.
Почему ты в ответ до сих пор не сказала,
три часа ожиданья — это много иль мало?
Люблю твое лицо мадонны:
из-под слегка припухлых век
взор грациозно-полусонный,
где вызов небу не померк.
Улыбку (с ней и черт не сладит)
и чуточку курносый нос,
твои распущенные пряди
наивно вьющихся волос.
Простосердечную небрежность,
недооформленную стать;
и нежность, нежность, нежность,
которую не передать.
Да что там нос, глаза и пряди,
весь водопад твоих волос,
когда б сказал, что в быстром взгляде
прочесть однажды довелось!
Я не хочу обманывать тебя,
мучительно я к прошлому ревную;
вновь ослеплен и днем бреду вслепую,
сухую кровь рассудком торопя.
К чему твердить про некий идеал,
про то, что так хотелось к изголовью
склоняться утром с чистою любовью,
которую всю жизнь свою искал.
Я знаю, время успокоит кровь
и вместо небывалого блаженства
оставит только жажду совершенства,
которой и является любовь.
Я не молю еще побыть со мной,
но знаешь, как, расправив с хрустом крылья
невидимым сознанию усильем,
вдруг тянется одна душа к другой!
Проясняет истину враз
оговорка или обновка…
Вновь размолвка промежду нас.
Неужели она надолго?
Без тебя жизнь моя — дрянцо.
Стоит ли говорить подробно.
Пред глазами — твое лицо.
Каждый взгляд, как удар под ребра.
Чудо-родинка на губе.
От обиды едва не плачу.
Что я значу в твоей судьбе,
если все-таки что-то значу?
Не смешную погремушку
и не перстень на руке
подарю тебе игрушку
под названьем бильбоке.
Красный шарик на бечевке.
Знай подбрасывай — лови.
Нужно капельку сноровки
и немножечко любви.
Что слова? Резону мало.
Не прикажешь и в стихах,
чтобы чаще вспоминала
наши встречи впопыхах.
Может, слишком я доверчив,
но мне кажется порой:
ты моим играешь сердцем,
тоже тешишься игрой.
Ночная тишина глуха, как вата.
Лишь изредка ее перерезает
далекий свист больших электровозов,
ножом консервным вспарывая сон.
Я в комнате один. В привычном кресле
устало разместилось тело. Снова
умчались мысли в дальние пределы,
где можно пробежаться босиком.
За окнами накрапывает тихо
осенний дождик. Ветер рукоплещет
вовсю шальными ветками деревьев,
роняя побуревшую листву.
А в памяти моей не меркнет солнце,
лежит спокойно гладь пруда Святого,
где лилия белеет невесомо.
Я к ней спешу подплыть, слегка коснуться,
чтоб осознать, что все это не сон.
Веселый воздух резво и покато
скользит по свежевымытым плечам.
Свет солнечный струится, как из лейки.
Двоится зренье, и тебя я вижу
всю в ореоле радуги цветной.
Ты проплываешь, юная русалка.
Струится водопад волос неслышно.
Слова твои крадет гуляка-ветер,
и только эхо вторит, искажая
сиюминутный смысл всевечных фраз.
Давно пора мне в комнату вернуться,
отставить кресло в сторону и тут же
тебе по телефону позвонить.
Но сон во сне, как неотвязный призрак,
как мириады разноцветных радуг,
слепит и снова смешивает зренье.
Я пробужденья жду. Далекий свист
ночных электровозов убеждает,
что не остановима жизнь, что нужно
инерцию движенья сохранять.
А, может, память этому порука,
и сон не просто отдых, дань покою,
а тот же бег в немой стране мечты?
Люблю восточного базара
неунывающий азарт.
Еще судьба не досказала,
не разложила мятых карт.
И вот торговец сладкогласный
тасует цены и слова.
А солнце не жалеет красок,
и медом пахнет пахлава.
Мир рынка всюду одинаков,
но здесь вольготно и светло.
И я, как записной гуляка,
ловлю последнее тепло.
Слова твои, не ахай и не охай,
найдут признанье позже, может быть,
как свет звезды, немыслимо далекой,
что продолжает, и сгорев, светить.
Но что мне отсвет отгоревшей жизни,
что ореол священного огня,
раз нет меня? Нет нужды в пышной тризне,
раз выбрал ночь и не увижу дня.
Чего мне ждать? На что надеяться?
На то, что все-таки поймут
и перепеленают сердце,
и выбросят обиды жгут.
Все время — деньги, деньги, деньги!
а я, как нищий на углу,
устал молиться и тетенькать,
и дуть на чувств своих золу.
Из пепла не возникнет пламя,
из безысходности — любовь,
и только память, только память
еще мою согреет кровь.
Когда чредой пройдут виденья,
я оценю ли грез размах?
Души не меряны владенья,
и я здесь подлинный монарх.
Хочу — люблю, хочу — караю,
и в сновиденческом огне
не к раю, к дедовскому краю
хотелось быть поближе мне.
Чтобы из мглы вечерней свита
и предзакатного огня,
всех этих грешных духов свита
не ополчилась на меня.
О, да не буду близким в тягость!
Уйду, пока не надоел,
навеки в край, где плещет радость
за установленный предел.
На то нам и дается слово,
чтоб светом выхватить из мглы
две-три щербатинки былого
и — не разворошить золы.
Ты прав, знаток любви, Стендаль,
кристаллизируется чувство,
и обретает сердце даль,
в которой без любимой пусто.
Течет по жилам чудный ток
искрящихся переживаний.
Благоуханна, как цветок,
любовь, а ты — всего желанней.
О, только б находиться близ,
навек не прерывать мгновений;
любая прихоть, твой каприз
и полноправны, и священны.
Омытый зрением двойным,
мир предстает в красе нетленной.
О, только б с ней, о, только б с ним
навек не прерывать мгновений.
И как бы рок ни покарал,
одно спасенье — сердцу вверься,
любовь — особенный коралл,
растущий по законам сердца.
Дочери — 15 лет.
Джинсы. Модная прическа.
А в глазах — тревожный свет,
характерный для подростка.
Сотни, тысячи проблем
сложностью своей пугают.
Что там Брэдбери и Лем,
здесь фантастика другая.
Поражаюсь каждый раз
неприступности задачи.
Опыт взрослых — не указ.
Да и как еще иначе.
Открывает новый мир
дочь моя, кончая школу.
Не разученный клавир,
а — дорогу в звездном поле.
Дочери — 15 лет.
Не споткнется ли дорогой?
Утром я смотрю ей вслед
с очень родственной тревогой.
Ты помнишь: вечер, мой мундир
и шум вокзала?
"Любовь изнашивается до дыр",
ты мне сказала.
Любовь изнашивается, как ткань.
Рано иль поздно.
Не плачь, не плачь. Ах, перестань!
Взгляни на звезды.
Что в бесконечной глубине
горят беспечно.
В том очистительном огне
пребудем вечно.
Мы утром вышли в ранний путь…
Дорогою окольной
внушал я дочке, что взглянуть
пора на колокольню;
что церковь красит Городню
с пятнадцатого века;
что стыдно спать пять раз на дню,
когда ты не калека.
Не соглашалась ни за что
идти в селенье дочка,
дубленка будто решето
не держит ветерочка.
Ее пугал не холод зим,
когтящий лютым зверем,
а то, что в книжный магазин
я заглянуть намерен.
Она читала мне мораль,
мол, сед, а все туда же:
полночи белый лист марал
и стал чернее сажи.
Потом готов сидеть полдня
над старой книжкой Блока,
а ей — ни слова, хоть родня,
ей очень одиноко.
Была турбаза в декабре
забита стариками,
одни деревья в серебре
девчонок завлекали.
Хотя б подружку в свой заезд,
Аленку иль Сюзанну,
то был бы общий интерес
взамен сплошных терзаний.
Что мне ответить? Чем мне крыть
подобные запросы?
Не пара рук, тут пара б крыл
могла обезголосеть.
Из-под сапог летела пыль.
Был уголь здешней метой…
Я по дороге ей купил
пирожное, конфеты…
Была дорога далека.
К тому ж с шоссе ни шагу.
Сейчас легко с черновика
на белую бумагу
перенести путь с грузом пут
под леденящим ветром,
когда машины рядом рвут
тугие километры.
О, как же ныла и кляла
мою страстишку дочка!
А я молил: вот до угла,
потом до бугорочка
дойди… И встанет Городня
веселыми домами,
и оба-двое мы, родня,
пройдем меж их рядами.
Так и случилось… Важен пыл
не только для таланта,
но — цель достичь. И я купил
словарик музыканта.
Потом, куда душа звала,
давным-давно не в ссоре,
прошли мы к церкви, что была,
конечно, на запоре.
Сверкали златом купола,
и небо было чище
над скромной тропкой, что вела
на местное кладбище.
Там бомж и протоиерей,
крестьяне и солдаты
лежали рядом; их тесней
объединяли даты.
Они одни видали сны,
в верховье Волги жили…
Мы тоже веточку сосны
на холмик положили.
За описанье не берусь
обратного маршрута;
но приоткрылась дочке Русь
хотя бы на минуту.
Я думаю, что поняла
она (я, впрочем, тоже):
дорога — к Родине вела,
пугая бездорожьем.
И надо не бояться зим,
идти с открытым сердцем,
найдется книжный магазин,
где можно отогреться.
Найдется красное крыльцо,
где не важна монета;
найдется красное словцо
не только для привета.
Л. Ю.
Похожие книги на "Иглы мглы", Виктор Широков
Виктор Широков читать все книги автора по порядку
Виктор Широков - все книги автора в одном месте читать по порядку полные версии на сайте онлайн библиотеки mybooks.club.