Конечно, еще совсем недавно суровая действительность Отечественной войны далеко не всегда располагала к милосердию. Не случайно в более поздние годы у Пушкина появится в связи с 1812 годом ставшая классической формула: «остервенение народа». Стихийно возникавшие партизанские отряды нередко истребляли захватчиков, в том числе и пленных, без всякой жалости. И тем не менее такие расправы мало у кого могли вызывать одобрение. Народное достоинство требовало, давая волю праведному гневу в бою, щадить побежденных. Мысль о христианских добродетелях, о духовной чистоте как подлинных причинах спасения Отечества не покидала поэтов того времени. Однако вот пример ни с чем не сравнимый, вечно памятный в истории нашей словесности.
В январе 1815 года едва вышедший из детских лет лицеист Пушкин на переходном экзамене в присутствии Державина читает свою оду «Воспоминания в Царском Селе». Ода Пушкина – сыновняя дань уходящему классицизму, его завершение, его не имеющий себе равных образец. Ода Пушкина – поэтическое слово новой поры, заключенное в строгую отеческую форму, сплавленное с языком литературной старины. Ода Пушкина – исчерпывающий, самый полный итог восторженной эпохи 1812 года в нашей литературе. Представление русских о народном достоинстве тоже получает здесь совершенное свое выражение.
В Париже росс! – где факел мщенья?
Поникни, Галлия, главой.
Но что я вижу? Росс с улыбкой примиренья
Грядет с оливою златой.
Еще военный гром грохочет в отдаленье,
Москва в унынии, как степь в полнощной мгле,
А он – несет врагу не гибель, но спасенье
И благотворный мир земле.
Любые размышления о том, каким сложился бы художественный мир Пушкина, если бы не произошла Отечественная война с Наполеоном, бессмысленны. Пушкин и 1812 год навсегда сопряжены в нашей исторической судьбе. И не случайно осветившая творчество поэта драгоценная мысль о «милости к падшим» впервые была высказана в стихах, посвященных всемирной победе русского народа.
* * *
Как бывает в минуты великих духовных потрясений, людям 1812 года часто казалось, что испытанный ими восторг продлится вечно, что так и должно быть, что они сами и мир вокруг изменились навсегда. Но грешный человек в земной истории не может постоянно пребывать на вершине. Никто из людей, прошедших огромную очистительную войну, не испытывал больше в своей жизни такого ослепительного взлета.
Очень скоро для поэтов – участников войны наступило время воспоминаний о 1812 годе: сначала обжигающе близких, позднее почти легендарных. Жуковский, Вяземский, Федор Глинка до конца своих дней переживали то незабвенное время. Они славили народную победу, русского царя, русских воинов и вождей, они одушевлялись былыми чувствами – и тосковали. Эти сложные настроения слышатся отчасти и в позднем пушкинском стихотворении «Была пора: наш праздник молодой…». Многие послевоенные стихи, написанные ветеранами отгремевших сражений, просто современниками эпохи, окрашены то очевидной, то едва уловимой печалью. Конечно, это печаль о собственной молодости, о павших героях, о неизбежном уходе с годами своих соратников и славных предводителей. Но над всеми другими чувствами здесь царствует высокая печаль о чем-то огромном, выпавшем на веку лишь однажды, невозвратимом во всей его силе и чистоте…
Одним из живых символов ушедшего 1812 года для современников был поэт и партизан Денис Васильевич Давыдов. Лучшие русские литераторы первой половины XIX века: Пушкин, Жуковский, Вяземский, Баратынский, Федор Глинка, Языков – гордились своей дружбой с ним, обращали к Давыдову стихотворные послания или даже специально писали о нем.
Отечественная война действительно оказалась звездным часом этого человека. Он связан с ней всей кровью, всей судьбой: село Бородино было его имением, где, случалось, подросток Давыдов проводил летнее время. Но участником Бородинской битвы ему стать не пришлось. Своевольный, даровитый, склонный к импровизации, он не мог найти себя вполне в стройных боевых рядах и незадолго до великого сражения по собственной просьбе был отправлен в тыл неприятеля, чтобы вести партизанскую войну. Собственно, Давыдову и принадлежала первому мысль о возможности так воевать с Наполеоном. Обросший бородой, в крестьянском полушубке и казацкой шапке, с образом Николая Чудотворца на груди, этот невысокого роста гусарский подполковник во главе своего отряда стал грозой постепенно слабеющих французов. Его узнали Россия и Европа. Знаменитый «отец исторического романа» шотландец Вальтер Скотт интересовался его личностью и некоторое время находился с ним в переписке.
Война и поэзия тесно соединились в жизни Давыдова. Лирический герой многих его стихотворений – простодушный гусар, забияка, воин, патриот – появился в давыдовском творчестве за несколько лет до Отечественной войны. Скоро он стал восприниматься как нечто неотделимое от своего создателя. Но когда пришла война, в отличие от многих Давыдов-поэт замолчал. Его место занял Давыдов-боец. Даже его прекрасный прозаический «Дневник партизанских действий 1812 года», хотя и назван дневником, создавался позднее. Воодушевление славной эпохи в этом случае прямо проявилось в бою. И после победы над Наполеоном Давыдов посвятит ушедшему времени лишь несколько стихотворений. Он сам – такой, какой он есть, – оставался памятью той эпохи, был человеком-легендой. Конечно, очень хороша его «Песня старого гусара». Но только однажды в давыдовской поэзии с полной силой прозвучит память восторга прошедших дней. И прозвучит безнадежно, горестно.
В элегии 1829 года «Бородинское поле» мы слышим голос человека, поверженного житейскими невзгодами, оскорбленного сильными мира сего. Что и говорить, прямой, порывистый Давыдов умел наживать себе врагов, да и его всенародная слава многим не давала покоя! И вот «счастливцы горделивы» торжествуют: пришло их время. На Бородинском поле, родном поле Давыдова, давно отгремела священная битва, умолкли голоса вдохновенных полководцев. И сам поэт с его готовностью еще послужить России, кажется, теперь стал никому не нужен. Последняя строка элегии содержит печальное признание: «Завидую костям соратника иль друга».
Мысль о завидной смерти в бою была привычной для поэзии и публицистики времен Отечественной войны с Наполеоном. Но здесь у Давыдова она полностью лишена условности, риторического пафоса. Это самая прямая естественная мысль, высказанная человеком, вспоминающим кровавую эпоху как выпавшее ему великое счастье. И наверное, не один Давыдов по прошествии многих лет завидовал в тяжелую минуту тем, кто сложил свою голову в священной, спасительной борьбе.
А между тем русский восторг 1812 года не открыл в мире, в человеке ничего нового: он только широко распахнул глаза людям того времени, заставил их увидеть то, что есть, что было и будет всегда, помог сделать самый решительный выбор в пользу добра и света – и жертвенно этот выбор засвидетельствовать.
Прославляя народную победу над Наполеоном, юный лицеист Пушкин говорил: «Страдать – есть смертного удел». Наступившее мирное время не могло избавить человека от его неизбежной участи на земле. Может быть, конечно, мера отпущенных ему страданий стала теперь не столь очевидной, вопиющей. Впрочем, кто сочтет слезы, пролитые для нас незримо?
Но в этих неизбежных тяготах бытия продолжала сбываться высшая правда о человеке. 1812 год лишь особенно мощно, грозно напомнил нашим соотечественникам единственный тесный путь торжества над грехом и скверной, освобождения в себе Образа Божия. А купленный кровью мир сохранил за ними свободу идти по следам отцов и дедов этим спасительным путем. И вопреки всем искушениям, омываемые искупительными скорбями, как еще совсем недавно – пожаром Москвы, чистые радости человеческой жизни ярко осветили собой новые мирные дни. В Русской земле пребывала веками неотделимая от ее скорбной судьбы нетленная таинственная радость. Ею расцветали все стороны национального мира.
Отечественная словесность от самых своих истоков была причастна этой духовной радости: говоря о земном, она всегда стремилась к Небесному. Великая война с Наполеоном, как никогда полно в новое время, соединила писателей с народной судьбой, подарила каждому из них глубочайшее переживание и ясное созерцание нравственных законов мира, сделала их участниками торжества истины, светло и чисто разожгла в русской литературе никогда в ней не затухавший пророческий огонь.
Высший взлет поэтического творчества, который наступил в России вслед за победой над Наполеоном, – явление чудесное. И, как всякое чудо, его нельзя объяснить до конца. Но 1812 год, несомненно, – одно из главных начал русской классической литературы XIX века. Он не только ее постоянная звучная тема. Через него пропущены, в нем закалены, укреплены, поверены самой строгой мерой ее дух, ее нравственная отзывчивость, ее вселенская любовь. Во многом отсюда рождаются ее небывалая словесная мощь, совершенная красота, последняя точность определений, соразмерные той вечной правде, которую она несет в себе, тем высоким задачам, которые она перед собой ставит.