В вагоне, 7 октября 70
В провалах зелени поет река чуть слышно,
И весь в лохмотья серебристые одет
Тростник… Из-за горы, сверкая, солнце вышло,
И над ложбиною дождем струится свет.
Там юноша-солдат, с открытым ртом, без каски,
В траву зарывшись непокрытой головой,
Спит. Растянулся он на этой полной ласки
Земле, средь зелени, под тихой синевой.
Цветами окружен, он крепко спит; и, словно
Дитя больное, улыбается безмолвно.
Природа, обогрей его и огради!
Не дрогнут ноздри у него от аромата,
Грудь не колышится, лежит он, сном объятый,
Под солнцем… Две дыры алеют на груди.
Октябрь 1870
В Зеленом Кабаре. Пять часов вечера
Я восемь дней подряд о камни рвал ботинки,
Вдыхая пыль дорог.
Пришел в Шарлеруа.
В Зеленом Кабаре я заказал тартинки
И ветчины кусок, оставшейся с утра.
Блаженно вытянул я ноги под зеленым
Столом, я созерцал бесхитростный сюжет
Картинок на стене, когда с лицом смышленым
И с грудью пышною служанка в цвете лет,
– Такую не смутишь ты поцелуем страстным! —
Смеясь, мне подала мои тартинки с маслом
И разрисованное блюдо с ветчиной,
Чуть розоватою и белой, и мгновенно
Большую кружку мне наполнила, где пена
В закатных отблесках казалась золотой.
Октябрь 70
В харчевне темной с обстановкою простой,
Где запах лака с ароматом фруктов слился,
Я блюдом завладел с какою-то едой
Бельгийской и, жуя, на стуле развалился.
Я слушал бой часов и счастлив был и нем,
Когда открылась дверь из кухни в клубах пара
И в комнату вошла неведомо зачем
Служанка-девушка в своей косынке старой,
И маленькой рукой, едва скрывавшей дрожь,
Водя по розовой щеке, чей бархат схож
Со спелым персиком, над скатертью склонилась,
Переставлять прибор мой стала невзначай,
И чтобы поцелуй достался ей на чай,
Сказала: «Щеку тронь, никак я простудилась…»
Шарлеруа, октябрь 70
Блестящая победа у Саарбрюкена, одержанная под крики
«Да здравствует император!»
(Ярко раскрашенная бельгийская гравюра, продается в
Шарлеруа за 35 сантимов)
Посередине, в голубом апофеозе
Сам император на лошадке расписной:
Как папенька, он мил, подобно Зевсу, грозен,
И в свете розовом все видит пред собой.
Внизу солдатики толпятся, барабаны
Мерцают золотом, алеет пушек ряд.
Глядит Питу на полководцев беспрестанно,
И восхищением глаза его горят.
Чуть справа Дюманэ, уже готовый к бою,
Опершись на ружье, мотает головою,
Вопя: «Да здравствует!..» А кто-то рядом – нем.
Как солнце черное, сверкает кивер где-то,
И простодушный, в красно-синее одетый,
Бормочет Бокийон: «Да здравствует?… Зачем?»
Октябрь 70
Вот старый шкаф резной, чей дуб в разводах темных
На добрых стариков стал походить давно;
Распахнут шкаф, и мгла из всех углов укромных
Влекущий запах льет, как старой вино.
Полным-полно всего: старья нагроможденье,
Приятно пахнущее желтое белье,
Косынка бабушки, где есть изображенье
Грифона, кружева, и ленты, и тряпье;
Тут медальоны вы найдете и портреты,
Прядь белую волос и прядь другого цвета,
Одежду детскую, засохшие цветы…
О шкаф былых времен! Историй всяких кучу
И сказок множество хранишь надежно ты
За этой дверцей, почерневшей и скрипучей.
Октябрь, 70
Засунув кулаки в дырявые карманы,
Под небом брел я вдаль, был,
Муза, твой вассал. Какие – о-ля-ля! – в мечтах я рисовал
Великолепные любовные романы!
В своих единственных, разодранных штанах
Я брел, в пути срывая рифмы и мечтая.
К Большой Медведице моя корчма пустая
Прижалась. Шорох звезд я слышал в небесах.
В траву усевшись у обочины дорожной,
Сентябрьским вечером, ронявшим осторожно
Мне на лицо росу, я плел из рифм венки.
И окруженный фантастичными тенями,
На обуви моей, израненной камнями,
Как струны лиры, я натягивал шнурки.
Среди листвы зелено-золотой,
Листвы, чей контур зыбок и где спящий
Скрыт поцелуй, – там быстрый и живой
Фавн, разорвавший вдруг узоры чащи,
Мелькает, и видны глаза и рот,
Цветы грызет он белыми зубами,
Сорвался смех с пурпурных губ, и вот
Слышны его раскаты за ветвями.
Когда же фавн, как белка, убежал,
На листьях оставался смех дрожащий,
И, снегирем напуган, чуть дрожал
Зеленый поцелуй безмолвной чащи.
1871
Черны от папиллом, корявые, с кругами
Зелеными у глаз, с фалангами в узлах,
С затылками, где злость топорщится буграми
И расцветает, как проказа на стенах,
Они в припадочном соитии привили
К скелетам стульев свой немыслимый каркас;
С брусками дерева сплетаются в бессилье
Их ноги по утрам, и днем, и в поздний час.
Да, эти старики с сиденьями своими
Едины и в жару и в дни, когда их взгляд
На окна устремлен, где увядает иней, —
И дрожью жаб они мучительно дрожат.
Но милостивы к ним сиденья, чья солома
К телам костлявым их приучена давно;
Дух солнца прошлых лет вновь светится знакомо
В колосьях, что сплелись, отдав свое зерно.
И вот Сидящие, к зубам поджав колени
И барабаня по сидениям слегка,
Внимают грустным баркаролам, и в томленье
Качается, как на волнах, у них башка.
Не заставляйте их вставать! Крушенье это!
Подобно битому коту, они шипят,
Топорщатся штаны – о ярость без ответа! —
Наружу вылезя, ключицы заскрипят.
И вы услышите шагов их мерзкий шорох,
Удары лысин о дверные косяки,
И пуговицы их – зрачки, что в коридорах
Вопьются вам в глаза, спасаясь от тоски.
Когда ж назад они вернутся, взгляд их черный
Яд источать начнет, как взгляд побитых сук,
И пот вас прошибет, когда начнет упорно
Воронка страшная засасывать вас вдруг.
Упрятав кулаки под грязные манжеты,
Они припомнят тех, кто их заставил встать;
Под подбородком их до вечера с рассвета
Миндалин гроздья будут двигаться опять.
Когда же голову на локоть сон склоняет,
Тогда зачавшие сиденья снятся им
И стулья-малыши, чья прелесть обрамляет
Конторы важные присутствием своим.
Цветы чернильные укачивают спящих,
Пыльцу выплевывая в виде запятых
На этих стариков, как на горшке сидящих…
И колос высохший щекочет член у них
Кто говорит «Эх-ма!» и говорит «К чертям!» —
Солдаты, моряки, Империи осколки —
Ничто пред Воинством, которое, как волки,
Таится вдоль границ, лазурь калеча там. При трубке, с тесаком, все презирая толки,
Они на страшный пир выходят по ночам
И псов на привязи ведут, когда к лесам
Мгла липнет и течет, как слюни с морды телки.
Законы новые толкуют нимфам нежным,
Задержат Фауста, Фра Дьяволо сгребут:
«Пожитки предъяви! Нам не до шуток тут!»
И к женским прелестям приблизясь безмятежно,
Спешит таможенник пощупать их слегка,
И всем виновным ад сулит его рука!
За кружкою пивной жить начал сиднем я,
Подобно ангелу в руках у брадобрея;
Подчревье изогнув и трубкою дымя,
Смотрю на облачные паруса и реи.
Как экскременты голубятни, на меня
Мечты горящие нисходят, душу грея;
А сердце грустное, порой их прочь гоня,
Тогда на зоболонь походит уж скорее.
Так, кружек сорок выпив или тридцать пять
И все свои мечты пережевав и слопав,
Сосредотачиваюсь я, чтоб долг отдать;
И кроткий, словно бог, бог кедров и иссопов,
Я в небо писаю, – какая благодать! —
С соизволения больших гелиотропов.
Весна настала без сомненья,
Поскольку, как весенний дар,
Из зеленеющих Имений
Тьер вылетает и Пикар.
О май над голыми задами!
Смотрите Севр, Аньер, Медон:
Вот дорогие гости сами
Дары несут со всех сторон.
Есть кивера у них и сабли,
Они в свои тамтамы бьют,
На суше ялики их зябли,
А тут озера крови ждут!
Как никогда, наш брат гуляет,
Когда рассвет настать готов,
И наши стены сотрясает
Град желто-огненных шаров.
Украсив крылышками спины,
– Куда там Эросу: старо! —
Тьер и Пикар из керосина
Творят картины под Коро.
О знатоки Большого Трюка!
А Фавр разлегся на цветах,
Сопеньем выражая муку,
Изображая скорбь в глазах.
Под вашим ливнем керосина
Великий город не остыл,
Не покорился и не сгинул…
Пора нам ваш умерить пыл!
И те, кто радуются, сидя
В деревне, на земле своей,
Еще свет пламени увидит,
Еще услышат треск ветвей!