Что я теперь?
Зачем я здесь?
Я непременно нужен
кому-то весь.
Пустым хождением
пониз дверей
не выжечь умыслов
на тьму вещей.
В глазах надежда
всегда близка.
Кому-то – верится,
кому – тоска
Теплом не светится
ни стол, ни стул.
Кто не согрет собой,
тот не уснул.
Не в счёт отдельное,
что – в долгий ряд.
Зовут по имени,
чем всё круглят.
Заботы терпкие
болванят кровь.
Хоть нету призраков,
нет и основ.
Я был как многие —
служа уединению.
Всегда внутри него
огромное стремление.
Оно порою комом
цепляется в загривок.
И цели нет дороже —
стать
максимально зримым.
Своих искал везде я,
по всем углам.
Так было много их,
но только – там.
Воспоминания —
как сон и бред…
Под шкурой зыбятся
то вскрик, то след…
Я был помноженный
на них, кто – там.
Цвет моего хвоста
усвоил хам.
Он прокусил мне то,
чем ловят звук;
но злиться я не стал:
хам сел в испуг.
Откуда что взялось:
шла речь о ней.
Как на беду он был
неравнодушенней.
Ну, значит, прокусил;
а через раз
ему какой-то жлоб
размазал глаз.
Мы после виделись
всего тремя зрачками.
Существеннее то,
которое
мы
сами.
М-да… чьи-то мнения…
Пусть, как должно бывает,
хоть чёрная, хоть серая
меж нами пробегает.
Не леденит судьба
во всём привычном.
Знакомое – чуждо.
Чужое – безразлично.
Оденься в камень.
Приляг на дно.
И жди обмана —
в бистро, в кино.
Хотенья мене,
чем больше круча.
Уснувший гений —
оно и лучше.
Гётевский мотив
Отстранённою дрёмой объяты
вершины, распадки и склоны.
К небу спрямились пути;
и замирают свечения
по-над остылой уставшею мглой.
В мире как будто провисли
и не обронятся больше
тревоги, предчувствия и ожидания.
Сердце в смущенье:
покоя ему не узнать,
но оно его ждёт.
«В душе своей отсею шелуху…»
В душе своей отсею шелуху.
Забуду помыслов невнятные значения.
Чертополох иззубренных улыбок и угрюмую хулу
сотру из памяти,
остуженной в сомнениях.
И вихри праздности, и ласточкин восторг
не стоят ничего, исписанные ложью.
Приму лишь то, чего всегда достичь желал и мог,
отдав под нож боязнь и осторожность.
Так много пролетело дней потухших!
Неярок свет, завесой истомлённый.
Свой жребий, перемятый, но – не самый худший
я вновь прямлю,
надеждой осветлённый.
«Поэт в России больше не поэт…»
Поэт в России больше не поэт.
Свою строку, ещё в душе лелея,
он сбросит на сомнительный совет
в себя же, искушённого в затеях, —
как перед светом
выглядеть
прилично.
Не зацепив за чуждую мозоль,
не разделив беду чужую лично,
уже с рожденья он освоил роль
раба тоски,
раба непрекословий.
Не зная сам себя, себе не нужен,
не меряясь ни с кем,
держась тупых условий,
спеша не вверх и делаясь всё уже.
Чужие чувства выдав за свои,
горазд он сымитировать
страданье.
Молчит, когда у мозга бьётся крик
и боль торчит из подновлённой раны,
и до расстрела, не его, – лишь миг,
и по-над бездной жгут
свободный стих
и тот горит мучительно и странно…
Узнав о вечных проявленьях страсти,
им изумившись, пишет про любовь,
по-древнему деля её на части,
на то, где «кровь» и где «опять»
и «вновь».
А нет, так, убаюканный елеем,
с трибуны о согласье пробубнит —
не с тем, что заупрямиться посмело,
а с тем, где разум
лихом перекрыт,
где ночь, придя на смену дню, остыла
и, злобой век сумбурный теребя,
с своих подпорок долго не сходила
и кутерьмой грозила,
новый день кляня.
В мечте беспламенной, угодливой,
нечистой
полощатся пространства миражей.
Он, непоэт, раздумывает мглисто,
и, мстя эпохе, всё ж бредёт за ней.
Покажется отменным патриотом,
зайдётся чёрствой песнею иль гимном.
От пустоты всторчит перед киотом,
осанну вознесёт перед крестом
могильным.
Не верит ничему; себе помочь не хочет.
Живёт едой, ворчбой и суетой.
Над вымыслом не плачет, а хохочет,
бесчувствен как ноябрь перед зимой.
Поближе к стойлу подтащив корыто,
жуёт своё, на рифму наступив,
от всех ветров как будто бы укрытый,
забыв, что предал всё и что
пока что жив…
Укажу себе цель и пойду,
и дойду до пределов своих…
Над чертой окоёма,
у края, где в мареве знойного полудня
плавились гребни
усталых
чешуйчатых дюн,
я слепую удачу настиг —
в силуэтах
цветущих садов неземных.
Где-то там, наверху, я б хотел,
забытью подчиняясь,
узнать про другого себя.
Я горел бы и знал,
как легко
до конца
догореть.
Там надежда меня
под блаженный прохладный уют
зазывала —
опять и опять!
Но взойти мне туда уже было тогда —
не успеть.
В том ничьей не бывает вины,
если скрытой —
не нашею – ложью
украсится явь.
Мне предчувствие горечи
жгло
отлетавшие к зорям
лукавые сны;
я, —
не принявший чьи-то следы
впереди —
за свои, —
оказался неправ.
«Когда от жизни, битый и угрюмый…»
Когда от жизни, битый и угрюмый,
я ухожу, зализывая раны
и погружаясь в пропасти раздумий,
с тревогой лень мешаю и стыжусь
страданий;
когда от этой жизни ухожу я,
которая с упорством и дерзанием
срывает походя завесы мироздания,
ищу покоя, прячусь и тоскую, —
тогда, припав осевшею душой
к надмирной тишине,
я времени вдруг постигаю торопливый бег.
В его стремнинах неуместен
сердца истомлённый,
запоздалый бой.
Теперь я в нём своё предназначенье слышу.
И, на себя восстав,
я рушу свой несбывшийся
покой!
И вновь я тот же, кем и прежде был,
и грудь свободней дышит.
Звёзды меркнут рой за роем,
в водах измочив лучи.
Океан опять – спокоен;