В КРЕМЛЕ («Глядят былого лики…»)[256]
Глядят былого лики
В изгнаннический плен:
Гудит Иван Великий
Над высью древних стен.
И мощно меди волны
И бронзовая трель
Летят в сырую полночь,
В слезящийся апрель.
На паперти, в проходе,
Старик зажег свечу,
И свет по камню бродит,
Одев кирпич в парчу.
Под сводами собора
Блестит сырой асфальт,
И слышен возглас хора
И в нем высокий альт.
И в ладанной завесе,
За каменным ребром,
Звенит Христос Воскресе
Чистейшим серебром!
И вынесен народом,
В сверканьях золотых, —
Иду я с крестным ходом,
Родной среди родных!
И сыростью за ворот
Вползает ночь слегка,
И опрокинут город
В тебе, Москва-река.
И переулки глухи
Вокруг ночной реки…
Домой несут старухи
Святые узелки.
Нет злых и нет неправых,
У всех блаженный вид,
А на Кремлевских главах
Уже заря горит.
Гудит, Иван Великий,
Твой бронзовый разбег…
…………………………..
Незыблемые лики
Ушедшего навек!
«Оправленный на гребнях в серебро…»[257]
Оправленный на гребнях в серебро,
Прибой о камни шаркает негромко.
Морская ширь звенит под зноем емко,
Раскалено гранитное ребро.
И ты — со мной. Ты — белая, ты — рядом,
Но я лица к тебе не обращу:
Ты заскользишь по зазвеневшим грядам,
Ты ускользнешь по синему хрящу.
Но ты — моя! И дуновенье бриза,
И плач волны на каменном мысу,
Всё это — так! Всё это только риза,
В которой я, любя, тебя несу!
СЛЕПЕЦ («По улице, где мечутся авто…»)[258]
По улице, где мечутся авто
И каждый дом — как раскаленный ящик,
Внимания не обратит никто
На возглас меди, жалко дребезжащий,
Что издает слепца-китайца гонг:
Дзинь-донг, дзинь-донг!
Как призрак, в полдень вышедший из склепа,
В чужой толпе он медленно идет,
И бельма глаз его открыты слепо,
Незрячие, устремлены вперед.
У пояса миниатюрный гонг:
Дзинь-донг, дзинь-донг!
И шелестом безмолвия и мрака
Шуршит одежды обветшалый шелк.
Слепца ведет ушастая собака —
В облезлой шерсти, настоящий волк…
Она рычит, ее торопит гонг:
Дзинь-донг, дзинь-донг!
Лениво расступается толпа
И в две струи смыкается за парой:
Перед слепцом свободная тропа
На шаркающих плитах тротуара.
Слепец идет. И вздрагивает гонг:
Дзинь-донг, дзинь-донг!
А гордо поднятая голова —
Как выступ скал, где ночью ветры бьются…
Слепец, быть может, слушает слова,
Которые поет ему Конфуций,
И древний ритм отзванивает гонг:
Дзинь-донг, дзинь-донг!
И кажется, незрячий видит то,
Что расцветает в этом небе бледном
Над городом с надменными авто,
С их суетой и перекликом медным.
И, замирая, отвечает гонг:
Дзинь-донг, дзинь-донг!
В ЗАКАТНЫЙ ЧАС («Сияет вечер благостностью кроткой…»)[259]
Сияет вечер благостностью кроткой.
Седой тальник. Бугор. И на бугре
Костер, и перевернутая лодка,
И чайник закипает на костре.
От комаров обороняясь дымом, —
Речь русская слышна издалека, —
Здесь, на просторе этом нелюдимом
Ночуют три веселых рыбака.
Разложены рыбацкие доспехи,
Плащи, котомки брошены в ковыль,
И воткнутые удочки — как вехи,
И круговая булькает бутыль.
И кажется — опять былое с нами.
Где это мы в вечерний этот час?
Быть может, вновь на Иртыше, на Каме,
Опять на милой Родине сейчас?
Иль эта многоводная река —
Былинный Волхов, древняя Ока?
Краса чужбины, горы, степи, реки,
Нам не уйти от Родины навеки,
И как бы вам ни виться, ни блистать, —
Мы край родной всё будем вспоминать!
Но сладок ваш простор, покой, уют, —
Вам наша благодарность за приют!
В СЕНТЯБРЕ («Сквозящий солнцем редкий березняк…»)[260]
Сквозящий солнцем редкий березняк
Весь золотист, а клен в багряной тоге.
Где птичий щебет, милая возня?
В листве опавшей утопают ноги.
Глубокой дремой задремал лесок,
В прозрачности остекленевшей тонет.
Сентябрьский полдень ярок и высок,
Он царственен — ничто его не тронет!
Ни шороха, ни взмаха ветерка,
Пустыня бесконечного покоя.
Не движется зеркальная река,
Томит ее сиянье неживое.
И всё вокруг уже не жизнь, а след
Ее угасших одухотворений,
Ведь в этой нарисованности нет
Главнейшего из прежнего — движенья!
И лишь вдали, как призрак наяву,
То появясь, то за стволами кроясь,
Бросая дым клубами в синеву,
По насыпи гремит товарный поезд.
Пролетный гость далекой суеты,
Не нужен твой громоподобный грохот,
Здесь только огорченные мечты
Да радость облегчающего вздоха.
Превыше солнца, в глубине пустой
За синевой, за звездными путями,
Как властелин, как победитель злой,
Смерть шествует, неся косу, как знамя!
Вагонная тряска… Попутчик
С веселым лицом молодым —
Какой-то пехотный поручик,
Что едет к пенатам своим.
И он изъясняется книжно,
От жестов манерных не прочь,
А в окна легла неподвижно
Российская черная ночь!
В вагонах студенты, кадеты —
Всей юности нашей родник!
Со станции, в форму одетый,
Несет кипяток проводник.
И воздух в вагоне особый,
Его лихорадочна дрожь, —
На святки в родные трущобы
Спешит из Москвы молодежь.
Печален фонарь полустанка, —
Какое безлюдие тут!..
И снова колес перебранка,
И снова вагоны бегут.
Не более часа пробега,
Но где ты, столица-краса?
Уже, ощетинясь из снега,
Ее заслонили леса.
И ритма иного, глухого
Вздымается в сердце укор,
Как некое древнее слово,
Всем новшествам наперекор!
Не голос ли, в миф заточенный,
Не пращуров ли голоса?..
…У девушки этой ученой
Совсем печенежьи глаза!
Что книжка и речи о Блоке, —
Глаза говорят не о том!
И в сердце, как рана, глубокий,
Я чувствую древний разлом.
Не думать, не чувствовать лучше, —
Опасен Сочельника мрак!..
Желаете чаю, поручик?
А к чаю депревский коньяк.
Огромной тревоги истома,
Томящий и сладостный страх.
Пожалуй мы, русские, дома
Лишь в этих пустынных полях!
Вагоны несутся, качают,
Беседа сердечна, легка,
Но вот уж в окно набегают
Огни моего городка.
Прощанье, вагонная спешка,
И всё словно в некой игре.
Прощайте, моя печенежка,
До встречи в Москве, в январе!
Немножко и больно, и сладко, —
Мгновенья светлы и остры,
И вот уж смешная лошадка
Везет меня в домик сестры.
Былое, ты кажешься сказкой,
И пусть его светоч погас —
С какой животворною лаской
Оно наплывает на нас.
ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР («Вечер, ночь ли — длится, длится…»)[262]