МУЖЕСТВА ТРЕБУЕТ ГОД… («Муза моя, возврати мне сегодня свободу…»)[268]
(Из Овидия)Муза моя, возврати мне сегодня свободу —
Зоркость верни мне мою, творческих сил благодать,
Чтобы, как истый квирит, мог бы я к Новому году
Стройностью песни моей чистую жертву воздать!
Бодрости требуют все. Мало товара такого
На самодельных ларях бедных слагателей строк,
И недостойно звучит их легковесное слово —
Не переступит оно за сокровенный порог!
Бодрость завязанных глаз? Бодрость таскаемых за нос?
Бодрость безмозглых телят в их задираньи хвостов?
Ты, наступающий Год, ты, о божественный Янус,
Нет, ты не примешь таких, чернью хвалимых, стихов!
Мужества требует год: не настоящее слово —
Бодрость, его столько мусолило губ!
Еле живое оно, еле живое, готово
В труп превратиться совсем, если уж ныне не труп.
Мужества требует год, в яростных битвах зачатый,
Сжатых до боли зубов, глаз, устремленных вперед.
С самых зловещих пещер сорваны дерзко печати,
Буря ж еще впереди в землетрясеньях грядет!
Как уцелеем, друзья, в битве мы этой железной,
Если наш остров, примчав, буря с устоев сорвет?
Плакать позорно. Советы давать бесполезно.
Пусть даже гибель — мужества требует год!
МИШКА-ВОРИШКА («В лесу гуляет Миша…»)[269]
В лесу гуляет Миша,
Коричневый медведь, —
Играя, дуб колышет,
А то начнет реветь.
Глаза сверкают дико,
Гудит лесная ширь…
Таежный он владыка,
Таежный богатырь!
Но раз в зеленом гуле,
Когда к берлоге брел,
Нашел Топтыгин улей
Золотокрылых пчел.
Разбойничьи замашки
Годятся ли теперь?
Ведь пчелы — что букашки,
А он огромный зверь!
Ему ль пчелы бояться?..
К дуплу медведь идет:
Придется постараться
Достать душистый мед!
Но пчелы хоть и малы,
Но в улье их — полки:
Подняли разом жала
И бросились в штыки!
Одну задавишь лапой —
Другая на носу.
От Мишиного храпа
Кусты дрожат в лесу.
«Сдаюсь! — кричит Мишутка. —
Не буду меду брать!..»
Ведь улей-то не шутка, —
Придется удирать!
Рассказ на этом месте
Я кончить предпочел:
Малы, слабы, да вместе —
Вот в этом сила пчел!
ТАЙФУН («Я живу под самой крышей…»)[270]
Я живу под самой крышей,
Там, где вихри гнезда вьют,
Я живу высоко — выше
Только голуби живут.
И окно мое на запад,
Чтобы в час, который ал,
Луч прощальный, луч внезапный
В нем ответно закипал,
Чтоб оно, уже живое,
Поднимало свой прицел —
Башенкой сторожевою
В осажденной крепостце.
Лишь поэты с музой вместе
Поднимаются туда.
Для других, скажу по чести,
Слишком лестница крута.
Винт железный слишком узок,
Слишком звонка тишина.
Здесь кряхтеньем ваших музык
Музыка не пленена.
Не гитара, не виктрола,
А Тайфун, косматый тур,
С ораторией тяжелых
Кровельных клавиатур.
Он летит, шафранокрылый,
Шею вытянув во тьму.
Я, как атом той же силы,
Резонирую ему:
— Крашеной жести дрязги,
Пыли свистящей вьюн…
Это — не слышишь разве? —
Пробует клюв Тайфун.
Это в пустыне Гоби
Он сорвался с цепей.
Это он спрыгнул в злобе,
Всяческих злоб слепей.
Ветви деревьев — в жесте
Прыгающих с перил.
Визг озверевшей жести,
Шелест шафранных крыл.
Бомбардировка крыши,
Стриженых скверов бунт.
Посланный миру свыше,
Ястребом пал Тайфун.
Прячутся в норы мыши,
Молния мглу зажгла.
Над барабаном крыши,
Над пустотой жерла —
Выше, выше, выше,
Став на упор крыла.
МУХА. Рассказ в стихах («В осень, стонавшую глухо…»)[271]
В осень, стонавшую глухо,
К себе призывая жалость,
Ко мне прилетела муха
И жить у меня осталась.
Почистила нос, согрелась,
Судьбы оценила милость,
Вспорхнула, куда-то делась,
А к вечеру вновь явилась.
Садилась у лампы, мирно
Дремала, брюшко чесала,
И скоро ручной и смирной
Домашнею муха стала.
Ну что же, я думал, ладно,
Животным моим домашним
Живи, коль тебе отрадно,
Питайся куском вчерашним.
У этих есть мать-старуха,
Жена ли, а то собака,
Со мною же будет муха,
Мне с ней веселей, однако.
Но шляются всё же гости
В бродяжью мою разруху
И вздрагивают от злости,
Ручную увидев муху.
Ах, чешутся их ладони,
Их тянет к уничтоженью,
И самые растихони
Не сдерживают движенья
Убить — это так приятно,
В том сладкая капля яда,
Но руки кладу обратно,
Но я говорю: не надо.
«Но муха ж! — толпа сердилась.—
Он мух приручает, накось!
Ты что же, скажи на милость,
Не знаешь, что мухи — пакость?»
Грязнее они, чем обувь,
В них хворей таятся силы:
Разносят они микробов,
В их теле кишат бациллы».
Но, кротко смеясь глазами,
Я так отрезвлял их разом:
«Залетные гости, сами
Да разве ж вы не зараза?
Пусть, скажем, от вас не слабит,
Не корчит от вас утробы,
Но тупости, злобы, ябед
Разносите вы микробов!»
Вставали, рычали глухо —
Связались, мол, с сумасшедшим,
А я, защитивший муху,
Вослед хохотал ушедшим.
«Безумец!» — змеились слухи,
К другому волок их каждый.
Но муха? А черта ль в мухе?
Она умерла однажды.
БОЖЬЯ ЕЛКА («Говорила богомолка…»)[272]
Говорила богомолка,
Утешая мать мою:
«В этот день бывает елка
И у Господа в раю.
Сам Он звезды зажигает
На концах ее ветвей,
Светел-месяц опускает
Он низехонько над ней.
Сам Он собственной рукою
Весит сласти на виду,
Да у елки той и хвоя
Не горька, а на меду!
Кличет деток Он любимых, —
Хорошо ребятам с Ним!..
Ангелочков-херувимов,
Словно птичек, дарит им.
А за трапезою скатерть
Ризой солнечной горит.
Пресвятая Богоматерь
Всех оделит, усладит!
Что твой мальчик взят на небо —
Ты не плачь и не горюй:
Как святому, тот же жребий
Для безгрешного в раю!»
СУВОРОВСКОЕ ЗНАМЯ («Отступать! — и замолчали пушки…»)[273]
Отступать! — и замолчали пушки,
Барабанщик-пулемет умолк.
За черту пылавшей деревушки
Отошел Фанагорийский полк.
В это утро перебило лучших
Офицеров. Командир сражен.
И совсем молоденький поручик
Наш, четвертый, принял батальон.
А при батальоне было знамя,
И молил поручик в грозный час,
Чтобы Небо сжалилось над нами,
Чтобы Бог святыню нашу спас.
Но уж слева дрогнули и справа —
Враг наваливался, как медведь,
И защите знамени — со славой
Оставалось только умереть.
И тогда — клянусь, немало взоров
Тот навек запечатлело миг! —
Сам генералиссимус Суворов
У святого знамени возник.
Был он худ, был с пудреной косицей,
Со звездою был его мундир.
Крикнул он: «За мной, фанагорийцы!
С Богом, батальонный командир!»
И обжег приказ его, как лава,
Все сердца: святая тень зовет!
Мчались слева, набегали справа,
Чтоб, столкнувшись, ринуться вперед!
Ярости удара штыкового
Враг не снес; мы ураганно шли.
Только командира молодого
Мертвым мы в деревню принесли…
И у гроба — это вспомнит каждый
Летописец жизни фронтовой —
Сам Суворов плакал: ночью дважды
Часовые видели его.
ИНАЯ ЛЮБОВЬ («Хорошо ли мы живем иль худо…»)[274]