В те же годы — с середины 30-х — в работах о «Медном Всаднике» наметился отход от вульгарно-социологического метода, господствовавшего в литературоведении в предшествующий период, и стало углубляться изучение конкретных вопросов творческой истории, идейно-художественной системы, языка и стиля поэмы. Многие новые исследования были связаны со столетней годовщиной гибели поэта — 10 февраля 1937 г. Здесь нужно назвать такие работы, как раздел о «Медном Всаднике» в биографии Пушкина, написанной Н. Л. Бродским,[562] где поэма рассматривается на широком фоне общественно-политического состояния России 1830-х годов, на основе анализа взглядов Пушкина, Мицкевича и других деятелей на Петра I. Несмотря на некоторые неточности и спорные положения (например, Евгений показан как представитель «трудовой разночинной массы», в котором «злоба закипала против знатных собственников»), многие высказывания Н. Л. Бродского справедливы и ценны (например, утверждение, что Пушкин в своей поэме признал в «диалектике социальной действительности наряду с исторической закономерностью существующего и право на его отрицание»).[563]
На иных позициях стоит автор другой биографии Пушкина, вышедшей в 1939 г., — Л. П. Гроссман,[564] по мнению которого Пушкин «строит исторический образ (Петра I, — Н. И.) не на раскрытии противоречий, а лишь на могучей творческой энергии петровского характера. В поэме о Петре „самовластный помещик“ решительно преодолен носителем государственной мудрости, творящим для будущего». С другой стороны, в лице Евгения, другого героя поэмы, «поэт осуждает все одиночные, не связанные с народом и, значит, безнадежные политические выступления». «Слабосильному мятежнику, кончившему безумием, противостоит государственный зодчий, полный великих дум». И далее следует общее заключение: «Беспримерное величие поэмы в ее огромном замысле — изобразить революцию (т. е. деятельность Петра I, — Н. И.) как строительство государства».[565]
С таким односторонним пониманием, конечно, нельзя согласиться. Пушкинский юбилей 1949 г., в связи со 150-летием со дня рождения поэта, и последовавшие за ним пушкинские конференции внесли новое оживление в пушкиноведение, которое продолжалось и в 50-х и 60-х годах. Это оживление отразилось и на изучении «Медного Всадника».
В 50-х годах вышло несколько книг-монографий о Пушкине, где более или менее значительное место уделялось этой поэме. Таковы книги Д. Д. Благого «Мастерство Пушкина» (М., 1955) и A. Л. Слонимского под тем же названием (М., 1955; изд. 2-е — 1963), полезный «Семинарий» по Пушкину, составленный Б. С. Мейлахом и Н. С. Горницкой (Л., 1959; о «Медном Всаднике» — с. 162-165). Интересные наблюдения над поэмой содержатся в книге Г. А. Гуковского «Пушкин и проблемы реалистического стиля» (М., 1957, с. 394-413). Субъективностью и своеобразием суждений привлекли к себе внимание статьи П. А. Мезенцева «Поэма Пушкина „Медный Всадник“» (Русская литература, 1958, № 2, с. 57-68) и М. Харлана «О „Медком Всаднике“ Пушкина» (Вопросы литературы, 1961, № 7, с. 81-101). Ответом на обе эти статьи явилось выступление А. М. Гуревича «К спорам о „Медном Всаднике“» (Научные доклады высшей школы. Филологические науки, 1963, № 1 (21), с. 135-139).
В последние годы наиболее крупным трудом, посвященным «Медному Всаднику», явилась глава о нем в книге Г. П. Макогоненко «Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы (1830-1833)» (Л., 1974, с. 314-372). Эта глава — несомненно одна из лучших работ о поэме в современном пушкиноведении (не говорим о текстологических трудах С. М. Бонди и О. С. Соловьевой). С особым вниманием, объективно и доказательно рассмотрены здесь вопросы о замысле, композиции и сюжете поэмы, об этапах ее изучения, о сущности восстания Евгения против памятника Петра, о гуманизме Пушкина как основе его мировоззрения, наконец, об отношениях Пушкина и Мицкевича, отразившихся в их произведениях.
Поэма Пушкина «Медный Всадник» представляет собою произведение, не имеющее себе равных не только в его творчестве, но и во всей русской поэзии за полтора века ее истории, по художественному совершенству, глубине проблематики, своеобразию замысла и построения. Своеобразие замысла поэмы заключается в сочетании внешней простоты сюжета с глубиной ее историко-философской проблематики. Сюжет основан на судьбе одного из петербургских мелких чиновников, «ничтожного героя», жизнь которого разрушена трагическим событием в истории города — наводнением 1824 г.; отсюда и подзаголовок поэмы — «Петербургская повесть». Что касается историко-философской проблематики, то она определяется образом Петра Первого. Во Вступлении к поэме это живой образ великого исторического деятеля, создателя обновленной России и строителя ее новой столицы, который, стоя «на берегу пустынных волн», глядит вдаль — не только в широкое пространство Невы и ее берегов, но и в даль будущих веков. Вторично, уже через сто лет, Петр является в образе Фальконетова монумента, притом в двух «ликах», двух ипостасях: во время наводнения — как гений-покровитель города, стоящий
В неколебимой вышине
Над возмущенною Невою
и охраняющий свою столицу от гибели; в конце же поэмы — как «мощный властелин судьбы», «чьей волей роковой под морем город основался», как «горделивый истукан» и, наконец, как «грозный царь», чей мгновенный гнев обращает в бегство «ничтожного героя». Этот монументальный образ и дал поэме ее заглавие.
Вследствие беспримерной сжатости поэмы (самой короткой из всех поэм Пушкина) каждое слово, каждый стих ее необычайно весомы и значительны, чем отчасти и объясняется стремление многих авторов искать в ней иносказания, скрытый, вторичный смысл, некую тайну, которую нужно раскрыть. Но из всех подобных гадательных определений имеет действительное значение лишь одно: символичность общего построения поэмы, т. е. двуплановость конкретных образов и положений, которые при всей их реальности заключают в себе широкий и обобщающий историко-философский смысл. Раскрытие этой символики должно опираться на прямое и конкретное содержание образов поэмы, на анализ ее сюжетных линий и ее персонажей. Главных же линий — всего две. Они развиваются сначала независимо одна от другой, потом встречаются, сталкиваются и расходятся. Это линия Петра Первого и линия чиновника Евгения.
Поэма Пушкина начинается Вступлением — изображением того исторического момента, когда в мае 1703 г. в сознании Петра рождается дерзкая, но гениальная мысль об основании нового города, новой столицы, в таком месте, где, казалось бы, никакое строительство не возможно. Но эта мысль оправдывается всем последующим ходом истории преобразованного государства. И к возникшему за какие-нибудь сто лет из этой «тьмы лесов», из «топи блат» новому городу поэт обращается со словами, полными любви и восхищения, несмотря на то, что в других случаях его отношение к Петербургу двойственно и скептично, и он видит в нем порою
Город пышный, город бедный, характерными чертами которого являются
Дух неволи, стройный вид,
Свод небес зелено-бледный,
Скука, холод и гранит…,[566]
(Акад., III, 124)
Лирическое обращение к городу, «Петра творенью», где повторяется пять раз слово «Люблю» (стихи 43, 44, 59, 67, 75), заканчивается своего рода заклинанием, в котором «град Петров», как символ всего созданного царем-реформатором обновленного государства, призывается красоваться и стоять «неколебимо, как Россия». Но это заклинание является уже переходом от чудесной истории «юного града» к недавнему тщетному восстанию «побежденной стихии» — к «ужасной поре», о которой «свежо воспоминанье», т. е. к наводнению 7 ноября 1824 г., составляющему основу сюжета.
Фигура Петра надолго затем исчезает из поэмы, и выступает ее второй персонаж, составляющий антитезу первому, — «ничтожный герой», молодой чиновник Евгений, «прозванье» которого «нам не нужно» — потому, очевидно, что «ныне светом и молвой оно забыто», и сам Евгений, не имеющий никаких индивидуальных черт и ничем не отличающийся от массы таких же петербургских молодых чиновников,
Живет в Коломне; где-то служит,
Дичится знатных и не тужит
Ни о почиющей родне,
Ни о забытой старине.
На последнее двустишие следует обратить внимание, какого комментаторы обычно ему не уделяют, так же как и на предшествующие стихи, говорящие о том, что хотя ныне «прозвание» Евгения и забыто, но
… в минувши времена
Оно, быть может, и блистало,
И под пером Карамзина
В родных преданьях прозвучало.
Евгений — потомок древнего дворянского рода, обедневшего и упавшего, очевидно, уже после Петра и вследствие его реформ. Но это упоминание о древнем роде героя не должно рассматриваться как только реминисценция из оставленного Пушкиным «Езерского»; оно отражает постоянные размышления Пушкина на социальные темы: известно, какое значение придавал поэт исторической роли древних русских дворянских родов, по его мнению глубоко связанных, в противоположность «новой знати» (см. стихотворение «Моя родословная», 1830), с историей России и сохранивших известную независимость взглядов и поведения перед самодержавной властью, что выразилось в движении декабристов (см., например, уже упоминавшуюся выше запись в дневнике Пушкина от 22 декабря 1834 г. о разговоре с вел. кн. Михаилом Павловичем — Акад., XII, 334-335). Известно и то, как отрицательно относился Пушкин к забвению современным русским дворянством своей родовой «старины» — тесной связи своего рода с историей России. Об этом он писал не раз (особенно в период борьбы «Литературной газеты» 1830 г. с Булгариным и Полевым) — в статьях и заметках публицистического характера, в стихах и прозаических набросках конца 20-х-начала 30-х годов («Роман в письмах», повесть «Гости съезжались на дачу» и проч.).