— Делал.
— Что же, ты выйдешь за него?
Глупость ее вопроса болезненно отдалась в моем обиженном сердце. Я не могла удержаться от резкой фразы:
— Нет, Липа! зачем? Предоставляю тебе делить твоего любовника с Раисою.
Липа широко открыла глаза:
— Что такое? при чем тут Раиса?
Я передала Липе, как Раиса, признанием в своем несчастье, побудила меня идти к Ревизанову за отчетом в его отношениях ко мне. Жестокое побуждение — заставить и Липу перечувствовать все, что я выжила в этот тяжелый день, — вызвало на мои уста короткий и тем более резкий и беспощадный рассказ. Она привыкла верить мне и теперь ни на минуту не усомнилась в справедливости моих слов; колыхаясь от рыданий, она шептала:
— Ах, подлец! подлец! С горничной!
При виде слез мое озлобление стихло. Я напоила Липу водою, и мало-помалу она утешилась и даже принялась обдумывать планы, как бы отмстить Ревизанову. Все, что она говорила, было нелепо, но, занятая своими скорбными мыслями, я не возражала.
— А я-то, дура, любила его! — словно сквозь сон слышала я, — помнишь, Милочка, ты спрашивала меня: отчего я не ношу своих бриллиантов? — я еще покраснела тогда… Ревизанову в то время надо было заказывать платье, а денег у него не случилось… Он спросил у меня. Я взяла и заложила свои бриллианты, а Александру Григорьевичу сказала, что отдала переделать оправу. Я Ревизанова и после много раз выручала.
Только этого недоставало в моем позоре! Быть любовницей негодяя, бравшего от другой женщины деньги, и считать его героем чести, идеалом мужской доблести… И этот человек был царем моего воображения, и этот человек полновластно распоряжался моим телом!
Липа собралась уходить от меня, но на пороге остановилась и, с некоторым колебанием, видимо, смутившись, произнесла:
— Милочка! я хочу предложить тебе один вопрос… глупый, лишний, конечно, а все-таки… Я знаю: ты такая нравственная, чистая, но… ты вот была сегодня у Ревизанова… Раньше — извини пожалуйста! — ты не бывала у него?
У меня потемнело в глазах, но хватило силы не выдать себя и выдержать пытливый взор Липы…
— Нет!
Липа оставила меня, совсем успокоенная и даже веселая.
Вечером у нас были гости; я сказалась нездоровою и не вышла к ним. Поздно, часов в одиннадцать ночи, в мою комнату вошла тетя Елена Львовна.
— Можно посидеть у тебя немного? Корицкие уже уехали, Александр Григорьевич заперся в кабинете, пишет что-то, Липа легла спать, а мне не спится. Да и тебе, кажется, тоже? Я не помешаю тебе? Кстати, мне надо спросить тебя кое о чем…
Она присела на кровать, у моих ног.
— Скажи, пожалуйста: какие секреты завелись у тебя с Раисой? Я знаю — ты никогда прежде не допускала интимностей со своими фрейлинами, а тут вдруг запираешься с горничной на ключ, шепчешься, после разговора — ходишь сама не своя, пропадаешь на полдня неизвестно где, сказываешься больною!..
Я много любила тетю, и она меня много любила; обе мы сознавали теплоту этой любви и дорожили взаимным чувством. Что тетя осудит и будет презирать меня, мне было страшнее, чем если бы все близкие прокляли меня и навсегда отреклись от моего общества. Но еще страшнее было остаться вдвоем со своею уродливою тайною — в самоистязующем одиночестве, полным гневной обиды, оскорбительных воспоминаний, презрения к себе, ненависти ко всем им — отравителям моей молодой души… И я выдала себя тете. Пока я говорила, тетя стала совсем белая, а глаза ее, полные внезапно налетевшего ужаса, словно потеряли свой цвет и безумно смотрели на меня расширенными зрачками. Я кончила. Елена Львовна осторожными шагами подошла к двери, выглянула в коридор, послушала в темноте: мы были совсем одни. Тетя заперла дверь на ключ, задернула тяжелую портьеру и, прислонившись спиною к стене, простерла ко мне дрожащие руки. Не стон, не плач, не крик вырвался тогда из ее груди — то был странный вздох, всхлипывание бесслезного рыдания. Мне стало страшно. Я вскочила с кровати:
— Тетя! золотая моя, милая!
Я упала возле нее на колени и, в порыве жалости и любви, целовала ее руки и платье. Тетя почувствовала меня близ себя, склонилась ко мне и схватила мою голову в тесное объятие. Слезы ее полились горячим дождем на мою голову. Наконец она сделала попытку успокоиться, выпустила меня из своих рук, налила себе из графина воды, но расплескала половину стакана, прежде чем донесла до рта; она пила, а зубы ее стучали о стекло.
— Боже мой, Боже мой! — шептала она и вдруг, заметив, что я, босая и полуобнаженная, стою на холодном паркете, приказала голосом, уже старавшимся принять обычную строгую интонацию: — Ты простудишься. Поди ляг.
Машинально, по привычке слушаться, я повиновалась ей. Тетя быстрыми шагами ходила по комнате.
— Погибла, поругана! — слышала я ее отрывистые фразы, — ох, я слепая, старая девка! Куда же я-то, я смотрела?! Я одна виновата! Что мог понимать этот бедный ребенок в своем падении? Я одна преступна, с моим эгоизмом, с моим равнодушием. Девочка моя, жизнь моя! простишь ли ты меня? Я должна была уберечь тебя, а не уберегла! Я отстранилась от тебя, потому что ты стала другом той… гадине! Мне казалось, ты любила ее больше, чем меня… А ее я ненавидела всей душою, ненавидела с той самой минуты, как решен был ее проклятый брак… Она сделалась госпожою в семье; я заключилась в своем углу. Меня забыли, меня не хотели знать. А я чувствовала, что она фальшивая. Больно было мне уступать ей. И я оскорбилась, сама не захотела никого знать, ушла в самое себя. И вот плоды! О, Господи! За что же послал Ты на меня ослепление? За что покарал Ты меня не на мне самой, а в этой несчастной… неразумной… Ах, голубка моя, голубка!
Елена Львовна села у кровати. Мы долго молчали.
— Что же теперь делать? — произнесла она.
— Папе ни слова… ради Бога! мне страшно… стыдно!
— Да, да! конечно! Зачем говорить ему? Только одним несчастным будет больше!.. Скрыть надо, от всех скрыть!.. Но как же? Что же делать?
И мы опять умолкли в мрачном недоумении.
«Умереть хорошо бы!» — прошла мысль в моей голове, и тетя едва ли не подумала того же: взгляд ее был угрюм и решителен. Но вот она встрепенулась, словно стряхнула с себя бремя назойливой думы, и прошептала быстро и отрывисто:
— Нет… нет… ни за что!
— Тетя! — воскликнула я, схватив ее руки, — тетя! помогите мне!.. Советуйте, приказывайте! распоряжайтесь мною, как вещью, только помогите, осветите мою душу! Мрак царит в моем сердце: все, что было там живого, взял и убил злой человек. Ожесточение только осталось. Ведь я вас любила, папу любила, весь мир, от звездочки до самой мелкой пылинки любила. А теперь мне стало все равно: и никто мне не дорог, и я сама себе не дорога. И про кого я сейчас думаю, что люблю их, тех люблю не душою, как вчера, как всегда, а словно по обязанности, по привычке. Ушла от меня любовь, и вера ушла с нею… Пусто, холодно, темно вокруг меня! Дайте мне света, тетя!
— Света!.. Дитя! где же взять мне этого света? Много во мне любви к тебе, девочка; чуть не задушила она меня, когда поднялась навстречу твоему горю. Но, бедная, любовь моя сумеет только горевать с тобою; утешать она — боюсь — не может… Свет! Люди говорили в старину, будто свет — в покаянии, в искуплении вины.
— Как же, чем я искуплю ее? Я на все готова.
— Не знаю как, Милочка… Нет на это правил. Разным людям — разное и покаяние. Жди! — авось жизнь подскажет.
— А если нет, тетя?
— Тогда молись, Людмила, чтобы Бог дал тебе дождаться хоть забвения.
— Забвения не будет, тетя!
— Оно должно быть и будет. Жизнь все сглаживает. Теперь ты рада пойти босиком в Иерусалим, лишь бы заглушить свои нравственные страдания; через десять лет грех будет казаться тебе тяжелым сном. Ты выйдешь замуж…
— Я?! Никогда, тетя!
— Как же ты собираешься жить?
— Я не знаю, тетя. Но вы прожили же без замужества.
— Ах, Людмила! Нашла пример!
— Вы дали воспитание мне, я тоже посвящу себя детям… да, детям Липы! Она не занимается своим мальчиком, да и никогда не будет заниматься. Где ей!
— Молчи, дорогая! ты не знаешь, что говоришь! — остановила меня тетя. Она опять была в крайнем волнении, и я не могла понять, чем дала ей повод к новому взрыву отчаяния. — Идти по моим следам! — посвятить себя воспитанию детей той женщины, которая отняла у тебя любимого человека! Остаться старою девою! Дитя мое, да понимаешь ли ты, что это за страшное слово: «старая дева»?!
— Я слов не боюсь, тетя.
— Нет, милая! надо бояться… Верь моему свидетельству — признанию старой девы, проклинающей свою участь! Страшное, тяжелое слово!
— Как, тетя? Вы? вы клянете свою судьбу? Вы — всегда такая спокойная, холодная, рассудительная, не знающая ни страстей, ни…
— Все знаю я, Людмила, все! И слушай: в моей молодости был день, когда я колебалась, что мне делать — убить себя или осудить на вечное девство. Я выбрала второе… и худо выбрала!