скучными и ненужными, и мы перестали заниматься их сочинением и пересылкой, привыкая к более динамичным средствам нашего общения.
Не говоря уже о том, куда могло устремляться творчество Кереса в его стилевых признаках, моя осведомлённость не проникала и в сам результат его работы. Где выставлялись его полотна? Кто восхищался ими? Кто их покупал?
Всегда напряжённо следивший за периодикой, я не замечал даже того, что в разного рода комментариях не находилось хотя бы упоминаний о произведениях и личности Кереса.
«Если он теплотно общается со мной и для меня достаточно открыт, добродушен, воспринимается мною уверенным в себе, простым, нехвастливым и не снобом, то, может быть, это всего лишь исключение; с другими у него и счёты возможны другие, – думалось мне. – Там, – продолжал я обкатывать собственные предположения и оправдания ему, – он замкнут, необщителен, недоступен, что в среде художников и особенно с возрастом вовсе не редкость и паче того – за рубежом».
Для меня было легко усмотреть в этом простую, обыденную манеру, о которой все знают, что, кто бы её ни усвоил, она в глазах людей и допустима, и неосуждаема. Если тут у кого и возникают какие претензии, всё равно их не дано удовлетворить. Потом, рассуждал я, сам-то я хотя как будто и не одобряю чужую скрытность и отстранённость, разве я также не использую их к собственной выгоде? От Кереса в этом я, пожалуй, и не отличаюсь. Приучил себя держаться на расстоянии от текущего, от пересудов, терпеть не могу папарацци, не спешу устраивать представления тому, что появляется из-под пера, не жажду признания.
Не только я Кереса, но и он меня спрашивал не раз как мои дела, именно дела в сфере моего творчества, и что отвечал я? Да то же самое, что слышал и от него.
Полагаю, тут действует даже какой-то общий закон, уводящий любого в конкретное, персональное занятие. Расширив знания и приобретая определённые навыки, каждый на любой ступени общественной лестницы вовлекается в роли не только мастера или творца, но обязательно и ремесленника. И чем сложнее методики решения задач, тем занятие всё больше обрекается на профессиональную замкнутость. Интеллектуальные сферы одинаково с иными требуют подобной жертвы.
В таком случае высказывать в адрес моего друга что-то вроде упрёка или неясного неодобрения просто не было никакого смысла…
В этом месте я хотел бы ещё раз коснуться предметов, которые легли в основу наших с Кересом отношений.
Сами эти отношения казались мне достойными и добротными. Не было сомнений: так считал и Керес.
Однажды, не помню, в какой связи, мы говорили с ним о склонности людей меняться, часто не в лучшую сторону. Даже в ситуациях и обстоятельствах, когда вроде бы и нет к тому особых причин.
Как оценивать человека, если он, как индивидуум, личность не устоял, не сохранил себя, дал себя подчинить кому-нибудь, изменился, уходя от молодости?
По мнению Кереса, то, чем кто-либо стал и если это на пользу окружающим и всем в обществе да ещё если общество не испорчено и не угнетаемо, это всё есть идеальное, и ему неплохо бы следовать. Но оно, «что-то», говорил он дальше, ничего не стоит, если это догма, окостенелый принцип. Чему надо расти, обязательно изменится.
Я подумал тогда: вот передо мной человек; я давно и хорошо его знаю, и не было ни разу такого, что бы в нём разочаровало меня. Разве это – плохо? И только ли в догме дело – в догме самой по себе? И я задал этот последний вопрос уже вслух. Не обойтись без вариантов, сказал Керес. И добавил: они возможны и как самые крайние, жестокие, нелепые… Здесь, как я мог судить, он имел в виду, разумеется, не одного себя или только меня.
У темы не было окончания. Какой-то вариант непременно всегда нужен. Но вариантов – большое множество.
Выбор не сводится к формуле «за» – «против». С нею очень легко выявляют предателя или нарушителя устава, она своего рода указка от кого-то. Эка невидаль – выбрать всего одно из двух. Как должны распределяться роли, если формулу отбросить? И кто уполномочен заниматься распределением? Скажем, как в нашем случае: в сфере, пока только избиравшейся, но – твёрдо и навсегда, – в сфере свободного эстетического творчества.
Выросшие оба в деспотии, обряженной фальшивым официальным толкованием свободы, мы довольно просто, ещё с детства, могли уходить от хлама вульгарных и скучных условностей и представляли уже поколение, которое в самом себе и само, слушая исключительно собственные позывы, приближалось к уяснению сути свободы на свой, никем ещё не пройденный лад.
Для нас она была привлекательной и желанной не в виде яркого необычного сувенира, который следует где-нибудь раздобыть и кому-то отдать; мы нуждались в ней сами и торопились жить с нею. Люди передового склада появляются не в новой формации, а в её преддверии. Им самим надо выучиться понимать время, где они очутились.
И как же всё непросто, если взамен тяжёлых догматов необходимы не одни коллегиальные, но и личные, самостоятельные решения, по возможности более точные, порой неотложные, и каждый раз приходится их принимать, перебирая огромное число вариантов! Сколько угроз ошибиться, поступить не так! Часто ни современники, ни даже новые формации не понимают и, что ещё хуже, не хотят понимать таких людей. А, стало быть, и того, к чему такие люди тянутся, что они, будучи свободными, хотели бы сделать за свою жизнь и притом, конечно, не ошибиться в выборе. В выборе, который стоило бы приветствовать и уважать также и в других.
Кто мог бы тут помочь – дать совет, предложить подходящую модель? Советы и модели давали и предлагали всегда многие, однако ещё никому не удавалось обосновать, какая мера свободы при этом нужна. И, собственно, в каком наряде.
К примеру, у Достоевского 7 есть рассуждение о «совершенной свободе», которой якобы можно достичь, будучи верующим – «через послушание всей жизни». Писатель имел здесь в виду добровольное служение старцу, представителю старчества, направления в православии, где старцами делались монахи-затворники, обрекавшие себя на одиночное проживание в скитах. Считалось, что в таком подвижничестве монах мог уразуметь высшие смыслы жизни и научать им приходящих к нему людей. Кто в качестве обычного и, как правило, начинающего монаха через послушание, то есть, если называть вещи своими именами, через бесконечно угодливое непрерывное присутствие около старца в виде элементарного слуги усваивал от него эту мудрёную и необъятную науку и находил в ней умиротворение и радость, тому и «светила» та