лелеял
Чего глядел с ночных мечетей чего в пустыне пел и мерил
Чего молил за человеков
Чего упал в пчелиный клевер и закопал его надменно
Другой идущий по вселенной за ним идущий тленно дервиш
Чего рукою напоследок медовой он водил по небу
И камень надмогильный беден бесследен
И тут запела флейта нежно
И сел на камень юный дервиш.
Потом бродячий хафиз-хаджи сказал мне: я стар. Базар моей жизни опустел. Пришла ночь, когда и торговцы и покупатели спят, и приходит время ночных воров. Ангелы смерти Мункир и Некир склонились надо мной. Возьми мою флейту, возьми мои песни и иди к людям. Базар твоей жизни озарен молодыми, утренними лучами солнца. Ты заплакал над муравьем и забыл о муравейнике. Иди. Странствия освежают, расширяют душу. Она становится, как благословенный караван-сарай, через который протекают, проходят тысячи людей, и каждый оставляет свой след. Блаженны бродячие хафизы! Ведь даже птицы поднимаются каждую весну и осень в небеса странствий, а человек, в душе которого томятся сотни жаждущих птиц, дремлет на суфе после жирного сонного плова, завернувшись в халат лени, в окруженье пристальных, прилипчивых, ластящихся жен и детей!..
Один монгольский древний поэт сказал: есть у кочевников лишь родина коней!.. Он был прав…
Возьми мою свирель и иди к людям. Когда губы твои станут дрожать и не смогут посылать в свирель ничего, кроме вздохов старости, а ноги будут подкашиваться, как у тяжело нагруженного осла — тогда возвращайся на это кладбище и жди отрока, идущего вслед за тобой. Отдай ему свирель, посох и песни, и спокойно уходи в вечноцветущие сады!.. Ах, эти вечноцветущие сады! Мне кажется, что праведники, живущие в этих садах, мечтают о золотых осенних палых листьях, но им — увы! — никогда не увидеть их, ибо, как сказано в древних книгах; ад — это облетевший рай…
Хотам-ходжа замолк и опустил голову. Слезились его глаза. От трахомы ли, от печали ли, от близкого ль конца? А глаза у пего были молодые и голубые, какие бывают только у горных таджиков, веками живущих у самого синего неба.
Мушфики сказал: домулло! Я еще мал, я еще не созрел для странствий. Я еще яйцо, лежащее в гнезде. У меня только начали расти борода и усы… А кто будет слушать безбородого и безусого? Людям нужны слова мужа-мудреца, а не лепет дитя. К тому же я сирота…
— Сирота — это человек, окруженный семьей и не видящий ничего, что находится за дувалом, окружающим его кибитку. У тебя, сынок, иная судьба. Я вижу это по твоим глазам, похожим на ивовые глубокие чистые пруды-хаузы, и по твоим босым ступням, созданным для многих дорог… Возьми свирель и посох. В назначенный час они сами позовут тебя в дорогу. Прощай, отрок! Аллах уже начертил твой путь по земле. Прощай, мальчик… Не мешай мне глядеть в сторону Мекки… Уходи… Скорей… Сейчас здесь опустятся ангелы смерти… Ты спугнешь их… Вот они летят над пустыней, задевая острыми осиянными крыльями сыпучие барханы, вздымая легкую песчаную пыль! Ах, пыль, она заметает, ослепляет мои больные глаза! Ах, пыль! Ах, не пылите, не метите так, ангелы смерти!..
Глаза старика покрылись белой, густой, дымной пеленой. Мушфики поглядел в эти глаза и вспомнил, что такие же глаза, подернутые смертной пеленой, бывают у куриц, когда им отсекают головы. И у баранов тоже. Только у баранов глаза как бы засыпают, туманятся. И у людей тоже. У чабана Саида тоже. Смерть однообразна. Только жизнь бесконечна и многолика, а смерть однообразна…
— Домулло, может, вам принести воды? — словно сквозь сон, глухо и далеко сказал мальчик.
— Уходи! Ты спугнешь ангелов!.. Не плачь над мертвым муравьем, а устремляйся к муравейнику!.. Иди… Свирель и посох позовут тебя в назначенный срок! — мерцая белесыми глазами, тихо сказал Хотам-ходжа.
Мушфики взял свирель и посох и осторожно отошел от шалаша. Потом он спрятался за полуразвалившийся мавзолей с потрескавшимся куполом, сохранившим кое-где живые лужицы ослепительно голубой глазури.
Мушфики очень хотел увидеть ангелов смерти. Как они прилетают? Какие у них крылья? Ярче, чем у павлинов и попугаев? Или черные, как у воронов?.. Какие у них голоса? Руки? Губы? Глаза?.. Мушфики долго таился за мавзолеем. Ангелы не прилетали. Ночь пришла. Мальчик пошел по дороге в родной свой кишлак Чептуру. Светила луна, озаряя пустынную теплую дорожную пыль, в которой ласково тонули босые ступни. Пыль была податливая. Знакомая. Родная. Пахучая.
Мушфики шел под огромной, желтой, дынной азиатской луной. Один. Только длинное облачко пыли стлалось за ним по дороге. Мушфики вспомнил рубаи Омара Хайяма…
…Льется локон в одной руке, а в другой— серебрится вино.
Я с любимой сижу на лугу, ветерком обвеваем, как сном.
Пьем дремливую влагу, забыв о безудержном беге светил —
Пьем, пока не уснем, опьянев, под огромною теплой луной…
— …Пьем, пока не уснем, опьянев, под огромною теплой луной… — повторил Мушфики. Ему захотелось лечь в теплую добрую пыль и уснуть. Он увидел две смерти за один день… И от этого хотелось уснуть. Наверное, шейх Хайям тоже пережил много смертей, прежде чем написал этот рубаи…
Мушфики взял в руки свирель, и приставил ее к губам, и с силой подул в нее. В ночи послышался хриплый грустный звук. Похоронная трель… Свирель не слушалась Мушфики. Тогда он запел. Он шел по пустынной дороге и пел песню бродячего хафиза-хаджи…
И камень надмогильный бедой, бесследен…
Но тут свирель запела нежно,
И сел на камень юный дервиш!..
Мальчик шел под луной и тоненьким, еще детским, но уже ломающимся голосом пел старинную, ему завещанную песню. За ним стлалось длинное облачко дорожной теплой пыли…
— Ах, пыль, она заметает, ослепляет мои больные глаза! Ах, пыль! Ах, не пылите, не метите так, ангелы смерти!..
— Прощайте, отец… Я ухожу наверх. Там ива изумрудная плещется…
Хотелось лечь в пыль.
…И я бросаюсь в реку, ай, холодна река —
Я руки опускаю в рыданье ледника!..
Из народной поззии
Куда течет река?
Куда течет наша бурливая река Коко?.. Она течет и днем и ночью. Неустанная… Человек спит ночью, как бы уходит из мира, а река шумит, шумит, и льется, течет, бежит. И днем и