хроминкой в английском.
Мало-помалу эти остаточные явления стираются под воздействием нарастающей культуры общения и правовой заполненности.
Опыт США, однако, показывает, сколь бывают консервативны уловки языкового и националистического насилия, всходы которых поднимались ещё в периоды неконтролируемой ковбойской вольницы и нетерпимости к любой конкуренции.
У России, как мы уже не раз убеждались, – «особенная» стать. Но что касается вреда, который приносит нашему обществу борьба за верховенство в языке, то оригинальность её, похоже, пока только в том, что конца ей ожидать надо не скоро.
Как и в любом отсталом государстве, общественная духовность в России интенсивно разбухает от языковых вторжений; в результате пополнения языка иностранной лексикой и специальной терминологией быстро приобретают «рыхлость» самые, казалось бы, устойчивые языковые пласты, с чем связано утяжеление и деловых, и бытовых отношений. А это, в свою очередь, создаёт благодатную почву для присвоения узких сленгов в качестве корпоративной собственности. Такого присвоения, когда оно никем и нигде не объявляется, но всё же происходит – в интересах чиновников или очиновленных профессионалов, которым любо становится загонять в тупик посетителя малопонятным иноязычным словцом или родным, но перебюрокраченным выражением.
Прибавьте сюда то, что Россия и её люди уже добрых пару последних веков успешно пользуются утончённой элитарной культурой, сочетая это с традиционным матом. На разделение двух этих полярных ипостасей, кажется, нет уже никаких надежд – они словно бы не в состоянии существовать друг без друга. И здесь мало будет выявить корни языкового насилия в обществе. Российский феномен наводит на мысль, что с его помощью происходит постоянное затаптывание напластований культуры, «отложенных» предыдущими поколениями.
Надо заметить, что матерщина, как неотъемлемая духовностная метка России, выполняет в долго изменяющихся условиях и свою как бы положительную роль: она указывает на некую удивительную собственную «природную» стабильность, когда ругательному словарному фонду нет необходимости изменять себя или пополняться – так добротно сработано это чудо прежними поколениями, что оно получилось почти что универсальным для веков и десятилетий. Разве что фуфлонное выражение «нафиг» появилось в последнее время как новость, дополняющая словарь матерщины. Но в данном случае речь надо вести, видимо, даже не о дополнении – «нафиг» появился как средство «легальной» матерщины. Такой, которая претендует на родство с обычно употребляемым словарным запасом, а то и с элитной лексикой. Это, кстати, ещё раз подтверждает, насколько в России национальный язык, конечно, с его сленгами, неразделим с матованием. Неразделим и неразлучен.
Здесь-то и блуждают, лишь временами соприкасаясь с загадками истины, несчастные дочери и сыновья российские, терзающие друг друга ввиду неумения добровольно уравняться в правах на средство общения, в потугах представить себя обладателями языковых ценностей, которые на самом деле являются собственностью для всех и не подлежат разделу.
Вроде бы и ясно им, что зря стараются, и всё равно отказаться от претензий не желают. Для нового времени тому сильно поспособствовал тоталитарный строй с его безграничной централизацией чего угодно, в том числе и языка.
Вы обращали, может быть, внимание, как где-то вдали от Москвы подростки обретают какие-то тягуче-лающие голосовые интонации? С одной стороны, это способ растянуть слова в предложениях до такой степени, чтобы не дать успеть перебить себя таким же словоохотливым дружкам. Это, впрочем, обычная манера и парламентариев, других «штатных» выступальщиков. С другой, – попугаячье подражание московским пижонам соплячного возраста, многие из которых ввиду особенностей паразитической жизни столицы с генами предков получили «вольную» на безбедное безделье и нескончаемый инфантилизм. Говор их выдаёт с головой: искусственно растягиваемое произношение – это признак элитной, а нередко и полухулиганской отстранённости от забот остальных, показатель некоего верховенства. Перенимая моду, периферийцы желают искусственно возвысить себя, мало задумываясь о сути подлаживания «под столицу». Лающие интонации, как не раз обращали на это внимание литераторы, были отчётливо различимы в «раскованном» говоре гитлеровской солдатни… И таким вот образцам берутся следовать новые молодые поколения провинциалов, для которых теперь уже нужны, разумеется, и свои объекты унижения и морального битья! От него же, как известно, недалеко и до битья натурального.
При всей положительной роли языковой нормы, как следствия централизации, она несёт в себе и существенные заряды вырождения. В Москве не только в просторечии, но уже и всюду, в том числе на телевидении и по радио, утвердилось употребление тягуче-замедленного, «забираемого к себе» говорящими сленга, вылупившегося из тоталитарной оболочки. Подражают ему и бездельники пацаны, и великовозрастные угодники духа, всерьёз считающие, что вся российская жизнь концентрируется только в столице. Большинство же россиян обходится ровным стабильным говором, символизирующим историческую «равнинную» покладистость коренного населения, не замусоренную амбициями. В этом отношении Москве сильно противостоят Санкт-Петербург, Урал, Сибирь, ряд других регионов.
Бытует мнение, что московский «подростковый» говор хорош якобы тем, что обеспечивает отменную выразительность и максимально отчётливо передаёт мысли, значения. Но такие свойства он приобрёл на своей конкретной основе, то есть в условиях конкретной жизни региона. Свои изменения есть и в нижегородском, вологодском, архангельском, других старинных говорах, что не является чем-то необъяснимым. Только в отличие от московского они как бы прочнее в устоях: речь меньше сопровождается излишними, нагрузочными интонациями, искусственно подчёркивающими «происхождение». Часто московская отчётливость переходит в скороговорку, в невнятности, когда многие слоги и окончания проглатываются. В довершение к этому, стремясь выжать из языка возможно больше, москвичи в разговорах не чураются эффектного придыхания, строят гримасы, пучат глаза. Эти приёмы не прижились на периферии, поскольку являют собой излишества и считаются разрушающими эстетику общения. Люди инстинктивно распознают, что эти излишества – амбициозного, тоталитарного, трухляво-элитного разряда. Использование их без нужды показывает снобизм и пренебрежение к «остальным», и как знать, может быть в этом месте нашему языку суждено сломаться под собственной тяжестью и разделить судьбу умерших языков, подобно тому, как это происходило, например, в Римской империи…
Снобизму и претензиям на превосходство, выражаемым через язык под влиянием общественно-политического неравенства, неизбежно сопутствуют неразборчивость и плохой вкус в новообразованиях. Новые слова тяжелы бывают для восприятия и сами по себе, но ещё хуже, когда их принимают в пользование в неудобоваримой форме – как бы в обмен на «вещественную» выгоду. Такое, в частности, произошло, когда мы второпях обозначили благотворительные подаяния за границей и из-за границы гуманитарной помощью. Здесь речь, конечно, о гуманной помощи и только о ней, и нам приходится в который уже раз посожалеть о том, что перебюрокраченный чиновниками термин мы в очередной раз вынуждены были поддерживать и допустить в обиход, в то время как поначалу он нас определённо не устраивал.
Давление бюрократии всегда портит людям не только жизнь, но и язык. Но, оказывается,