Как уже говорилось, Николай часто исполнял стихи на полусочиненные-полуслышанные мелодии. Но среди своих стихотворений он почти всегда исполнял на такой же безыскусный мотив и тютчевское:
Брат, столько лет сопутствовавший мне,
И ты ушел, куда мы все идем,
И я теперь на голой вышине
Стою один – и пусто все кругом.
И долго ли стоять тут одному?
День, год-другой – и пусто будет там,
Где я теперь, смотря в ночную тьму
И – что со мной, не сознавая сам…
Бесследно все – и так легко не быть!
При мне иль без меня – что нужды в том?
Все будет то ж – и вьюга так же выть,
И тот же мрак, и та же степь кругом.
Дни сочтены, утрат не перечесть,
Живая жизнь давно уж позади,
Передового нет, и я, как есть,
На роковой стою очереди.
Внимательный читатель увидит, как близки эти стихи по своему стилю, по самому своему тону поэзии Николая Рубцова. Те же, кому довелось слышать эти стихи в исполнении Николая, чувствовали, что они – самое глубинное, самое интимное его достояние.
Нет сомнений, что гениальная поэзия Тютчева оказала сильнейшее воздействие на Николая Рубцова. Подчас в его стихах слышны прямые (и даже излишне прямые) отзвуки Тютчева. Скажем, такие:
В краю лесов, полей, озер
Мы про свои забыли годы.
Горел прощальный наш костер,
Как мимолетный сон природы.
И ночь, растраченная вся
На драгоценные забавы,
Редеет, выше вознося
Небесный купол, полный славы…
…Душа свои не помнит годы,
Так по-младенчески чиста,
Как говорящие уста
Нас окружающей природы…
Менее явные отголоски тютчевской поэзии есть во многих стихах Рубцова.
Проникновенно любил Николай Рубцов и поэзию Лермонтова, Некрасова, Фета и Блока[29], не говоря уже о Пушкине. Вспоминается забавный случай, происшедший в общежитии Литературного института. Однажды вечером Николай долго спорил с несколькими молодыми стихотворцами и, наконец обвинив их в полном непонимании природы поэзии, ушел. А поутру обнаружилось, что со стен общежития исчезли большие портреты Пушкина, Лермонтова и Некрасова. Их нашли в комнате Рубцова, который всю ночь вел «беседу» с великими учителями…
Все это, разумеется, отнюдь не значит, что Николай Рубцов буквально «воскрешал» стиль Тютчева и других творцов классической поэзии. Проблему традиций вообще нередко понимают слишком прямолинейно и упрощенно. Дело идет о широте и глубине той поэтической п о ч в ы, на которой выросло зрелое творчество Николая Рубцова, а не о некоем возврате в прошлое.
Уже говорилось, что ранние стихи поэта очень тесно связаны с есенинским наследием. Можно утверждать даже, что поначалу Николай Рубцов был в безраздельной власти Есенина. Вот, например, его стихи 1957 года[30]:
Т. С.
Хочешь, стих сочиню сейчас?
Не жаль, что уйдешь в обиде…
Много видел бесстыжих глаз,
А вот таких не видел!
Душа у тебя – я знаю теперь —
Пуста и темна, как сени…
«Много в жизни смешных потерь», —
Верно сказал Есенин.
Можно было бы и не цитировать Есенина, ибо стихи эти и так полны приметами его поэзии – вплоть до характерного ритма («есенинского дольника»), которым Рубцов, кстати сказать, почти не пользовался в зрелости. Да, какое-то время поэзия Есенина была для Рубцова своего рода синонимом поэзии вообще; Есенин как бы открыл ему самый мир поэтического творчества. И, конечно, эта изначальная связь в той или иной мере чувствуется и в позднейших стихах поэта. Убежден, что настоящий поэт вообще не может вырасти из какой-либо одной традиции; он должен так или иначе освоить предшествующую поэтическую культуру своего народа в ее целостности (это, конечно, не значит, что он вынужден освоить вообще все ее выражения). Рубцов сумел это сделать и именно потому стал истинным поэтом, а не неким, по безосновательному определению одного критика, «новым прочтением Есенина» (к сожалению, многие критики утверждали и утверждают нечто подобное).
Нельзя не сказать и о другой неоправданной тенденции, сказавшейся во многих критических статьях, относивших творчество Николая Рубцова к «тихой лирике». Это понятие вполне уместно, скажем, по отношению к поэзии Анатолия Жигулина. Но к основным стихам Николая Рубцова оно явно неприменимо.
Правда, у него есть отдельные вещи, отмеченные печатью спокойного и грустного раздумья и вылившиеся в «тихий» напев или разговор: «В горнице моей светло…», «Ночь на родине» («Высокий дуб. Глубокая вода…»), «В минуты музыки печальной…», «А между прочим, осень на дворе…» и т. п.
Но во множестве его лучших стихотворений звучит интонация столь активной устремленности, заклинания, призыва, что ни о какой «тихости» не может быть и речи:
…Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!..
…Но люблю тебя в дни непогоды
И желаю тебе навсегда,
Чтоб гудели твои пароходы,
Чтоб свистели твои поезда!..
…В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!..
Слава тебе, поднебесный
Радостный краткий покой!..
…Россия, Русь! Храни себя, храни!..
Бессмертное величие Кремля
Невыразимо смертными словами!..
Люблю ветер. Больше всего на свете.
Как воет ветер! Как стонет ветер!..
…Но я смогу,
но я смогу
По доброй воле
Пробить дорогу сквозь пургу
В зверином поле!..
Вполне закономерно, что сам поэт читал эти и другие свои стихи почти на пределе голоса, притом усиливая и одновременно повышая мелодический тон на протяжении каждой отдельной строки. Его чтение можно графически изобразить так:
отчизны!
задремавшей
по холмам
скакать
Я буду
племен!..
вольных
удивительных
сын
Неведомый
При этом (о чем уже говорилось) поэт сопровождал чтение как бы дирижерскими движениями рук, поднимая их все выше по мере повышения голоса.
Эту принципиальную «громкость» своих стихов (не всех, конечно) поэт ясно выразил в пунктуации. Трудно назвать поэта, в текстах которого было бы так много восклицательных знаков, как у Рубцова; во многих стихах они употребляются в каждой строфе, и даже чаще[31]. Какая уж тут «тихая лирика», о которой так бездумно говорится в целом ряде критических статей о поэзии Рубцова…
* * *
Наконец, в критике прочно утвердилось представление о принципиальной простоте и «безыскусности» поэзии Николая Рубцова. Многие критические отклики создают впечатление, что творчество поэта как бы даже не нуждается в серьезном и углубленном понимании и тем более «исследовании», ибо все здесь высказано прямо, непосредственно, без каких-либо «ухищрений». И задача читателя и критика состоит лишь в том, чтобы доверчиво, «душевно» воспринимать простое, открытое и откровенное слово поэта.
Такое решение вопроса имеет свою привлекательность. Вот, мол, иные поэты напрягаются и изощряются, чтобы создать сложный образный мир (который к тому же неизбежно оказывается в той или иной мере искусственным), а Николай Рубцов сумел – и в этом как раз и проявилась сила его таланта – попросту «сказаться душой», естественно, словно без всякого «искусства» выразить ту сокровенную суть человека, которая и составляет истинную основу поэзии.
Такое решение заманчиво, но, увы, несостоятельно. Тем, кто стремится понять природу поэзии (и, конечно, искусства в целом), необходимо раз и навсегда запомнить, что в творчестве нет и не может быть простых – в буквальном смысле этого слова – и «безыскусных» путей.
Да, поэзии Рубцова не свойственна та прямая, очевидная сложность, которая бросается в глаза каждому. Нет в ней ни изощренных метафор, ни причудливых образных ассоциаций, ни необычных словосочетаний, ни оригинальных звуковых и ритмических структур. Впрочем, это не совсем так. Внешняя сложность нередко присуща ранним стихам Николая Рубцова, в частности его сознательно «экспериментальным» вещам конца 1950 – начала 1960-х годов (о них уже говорилось), в которых он как бы испытывал свое мастерство. Стихи эти свидетельствуют, что Николай Рубцов мог бы пойти по совсем иной дороге (по которой, кстати сказать, пошли в то время многие поэты). Но Николай Рубцов вскоре наотрез отказался от какой-либо «экспериментальности».
Это, однако, ни в коей мере не означало, что он упростил свою творческую задачу. И я постараюсь в дальнейшем показать необычайную сложность созданного Рубцовым поэтического мира. Сложность эта особенно велика потому, что она залегает в самой глубине и воплощает в себе не изощренность поэтического зрения, но внутреннюю сложность самого бытия (точнее со́бытия) человека и мира.
Михаил Лобанов в уже упоминавшейся статье заметил, что в поэзии Рубцова «миросозерцание неизмеримо углубляется… причастностью к тому, что, в сущности, невыразимо»[32]. Можно выразить или даже, вернее, изобразить объективную жизнь мира – скажем, создать зримый, осязаемый словесный образ природы. С другой стороны, можно очень точно выразить душевное состояние человека, которое ведь и само по себе так или иначе воплощается в слове, в так называемой внутренней речи; уловив и закрепив в стихе движение этой прихотливой словесной ткани, поэт ставит перед нами «поток сознания».