происходит, бедолага может позволить себе остаться самим собой, но – ни с чем, если говорить о карьерном успехе. И когда тут ещё примешивается уязвлённое самолюбие, дело может дойти до обиды на всех и вся…
Много позже, далеко за пределами моего детства, мне о Веналии открылось немало такого, что указывало как раз на эти интерпретации. Но в то памятное детское лето, когда самое главное в моих наблюдениях над ним было ещё впереди, я не в состоянии был увидеть его личность в строгом соотношении с неблагоприятными обстоятельствами, которые окружали и подавляли его. Больше интересовала и куда-то со всё возраставшей силой затаскивала меня его загадочность, сама по себе, и я сам, без чьей-то помощи, в состоянии был заниматься уяснением разве что её величины, не уделяя внимания тому, что тут должны что-нибудь значить и обстоятельства, а тем более – неблагоприятные. И однако что-то быстро менялось во мне. Я ощущал, как менее расплывчатыми становились моё ребячье воображение и любопытство, подогретые на пленэре.
«Не пытается ли он, – думал я, – через своё увлечение художеством попросту увернуться от чего-то, с чем приходится жить и мириться, зная, что всё равно лучше быть не может, а вот хуже возможно вполне? Или уж есть и такое, что он изо всех сил скрывает и вследствие этого осторожничает, боясь, как бы нечаянно не выдать себя?»
– Что, не нравишься сам себе? – спрашивал между тем Веналий, обращаясь ко мне и имея в виду только что созданное неоконченное произведение. – Грустен, хмур… Ну, держись молодцом!.. – И он легонько, ласково потрепал меня по плечу.
– Хотел увидеть уже готовым; а так – я доволен… – пробормотал я, чувствуя, как запутываюсь и говорю совсем, видимо, не то, что следовало бы.
– Ладно, – услышал я на это. – Тобой я тоже доволен. Обязательно закончим. Приходи.
Я кивнул. Вместе с ним я сошёл по склону в направлении палаток, провожая его. Мы успели ещё обмолвиться несколькими фразами, но о моём неоконченном портрете больше не говорили. Веналий уже торопился уйти на выкосы, и мы расстались.
Дальнейшее происходило так неожиданно и стремительно, что оно ещё и после долго казалось мне тяжёлым и грубым сном, где потерянно увязаешь и когда пробуешь выбраться, то чувствуешь себя до основания сокрушённым, разбитым, испотрошённым.
Я не очень хотел позировать ещё, но также не мог и отказаться. Поразмышляв, я приходил к выводу, что мы с Веналием уже друзья, пусть и не в доску, но имеющие много общего, взаимно терпимые и уважающие друг друга, и я в этих отношениях, пожалуй, более искренен и прост, хотя не умею этого показать или выразить в словах, а он уже мог не раз убедиться, что здесь я надёжен, и способен довериться мне…
И тут вновь прошло через меня былое неотчётливое сомнение. В чём он должен довериться мне, пацану? Разве уже недостаточно я узнал о нём, и не только как о художнике? Что мне вообще тут было нужно? Для чего я так усердливо создаю тайну в нём, упуская из виду, что этим не только оскорбляю его, но и рушу всё то доброе, что стало для нас неразделимым и не так уж не бесценным, то есть по сути – вероломно предаю его?
Работы заготовщиков на лугу подходили к концу. Желая всё-таки остаться верным обещанию, я намеревался отправиться на выкосы уже на следующий день. Однако получилось всё не так, как я мог бы рассчитывать.
Едва отойдя от дома, я увидел возбуждённую ораву мальчишек, цепочкой двигавшуюся по неровной, избитой скотом, твёрдой полосе дороги посередине нашей улицы. В селе эта улица крайняя от соседних, тянувшихся параллельно. Она была редко застроена избами и только одной из сторон, а другой примыкала к заовраженным, поросшим густой высокой травой пустырям, где местами росли также деревья и кустарники. Мальчишки громко кричали и, поднимая из-под ног иссохшие жёсткие куски щебёнчатой земли, бросали их вперёд себя.
Мишенью был уходивший от них человек среднего роста, страшно худой, почти старик, давно не бритый, в странной одежде, которая выделялась не изношенностью, что ввиду лишений военного времени могло бы и не привлекать внимания, а тем, что была, очевидно, с чужих плеч. Истрёпанный сероватый пиджачишко с рукавами, уходившими пониже кистей, протёртые у колен и незаштопанные коротковатые штаны, тесно сидевший на голове картуз невесть какой моды с твёрдым чёрного цвета козырьком и сдавленным серым околышем. В бортах человек застегнул пиджак на единственную непотерянную пуговицу, так что было видно, что ни рубахи, ни споднего на нём нет. И уходил незнакомец как-то странно.
Он заметным усилием сдерживал себя, показывая, что не убегает и только пытался что-то сказать ребятам. Я прислушался.
– Да не бейте же меня, мне больно, – говорил он, с трудом сохраняя самообладание и прикрывая голову поднятыми над ней руками. – Никакой я не враг. С чего вы взяли? Иду и всё. Не бейте же!
Но шумное преследование продолжалось.
– Перестаньте, дети; – что вы делаете? Ну, хоть пожалейте. Мне больно. Я болен. Я иду по своим делам, – мужчина говорил почти не прерываясь. По его голосу чувствовалось, что он уже и не надеялся удержать зарвавшихся сопляков.
И, словно в подтверждение этому худшему, брошенный очередной кусок жёсткой земли ударил ему в голову и так метко, что рассыпался, отозвавшись характерным звуком точного попадания.
– Бей его!!! – раздался срывающийся крик, вслед за чем отчаянно залаяла малорослая собачонка-колобок, бывшая при одном из наступавших и прежде только пытавшаяся пробовать голос невнятным, будто ещё безадресным рокотком услужливой злости. Словно по команде тут же громко завторил ему целый выплеск собачьего лая в ближайших дворах.
– Постойте, ребята! – смущённый ещё и этой напастью, продолжал говорить незнакомец. – Ну, поймите, вы делаете мне больно. Хоть я и чужой, а ведь могу на вас и пожаловаться, имейте в виду…
Очередной удар пришёлся ему около виска, у глаза. Брызнула кровь. Ребятня подбежала ближе, готовясь каждый запустить в человека свою долю. Вынужденный не отставать от стаи, я также поднял кусок земли и готов был швырнуть его в незнакомца.
– Ты же не хочешь сказать, куда идёшь и откуда!
– И – зачем!
– И – как зовут!
– А почему прятался?
– Раз не говоришь, значит, враг!
– И от нас не уйдёшь!
Из этих и других выкриков, подогревавших общее возбуждение, мне стало понятно: дело не шуточное.
Человек вышел на улицу со стороны пустырей. Видимо, он хотел пройти к одному из дворов, не исключено, что даже к дому нашей семьи, –