Охотники на снегу
Уладится, будем и мы перед счастьем в долгу.
Устроится, выкипит — видишь, нельзя по-другому.
Что толку стоять над тенями, стоять на снегу,
И медлить спускаться с пригорка к желанному дому.
Послушай, настала пора возвращаться домой,
К натопленной кухне, сухому вину и ночлегу.
Входи без оглядки, и дверь поплотнее прикрой —
Довольно бродить по бездомному белому снегу.
Уже не ослепнуть, и можно спокойно смотреть
На пламя в камине, следить, как последние угли
Мерцают, синеют, и силятся снова гореть,
И гаснут, как память — и вот почернели, потухли.
Темнеет фламандское небо. В ночной тишине
Скрипят половицы — опять ты проснулась и встала,
Подходишь наощупь — малыш разметался во сне,
И надо нагнуться, поправить ему одеяло.
А там, за окошком, гуляет метельная тьма,
Немые созвездья под утро прощаются с нами,
Уходят охотники, длится больная зима,
И негде согреться — и только болотное пламя…
1975
***
И. Ф.
Уходит город на покой,
ко лбу прикладывая холод,
и воздух осени сухой
стеклянным лезвием расколот.
Темные воды — кораблю,
безлюдье — сумрачной аллее.
Льет дождь, а я его люблю,
и расставаться с ним жалею.
А впрочем, дело не в дожде.
Скорее в том, что в час заката
деревья клонятся к воде,
бульвары смотрят виновато,
скорее в том, что в поймах рек
гремит гусиная охота,
что глубже дышит человек
и видит с птичьего полета:
горит его осенний дом,
листва становится золою,
ладони, полные дождем,
горят над мокрою землею…
1977
***
собираясь в гости к жизни
надо светлые глаза
свитер молодости грешной
и гитару на плечо
собираясь в гости к смерти
надо черные штаны
снежно белую рубаху
узкий галстук тишины
при последнем поцелуе
надо вспомнить хорошо
все повадки музыканта
и тугой его смычок
кто затянет эту встречу
тот вернется слишком пьян
и забудет как играли
скрипка ива и туман
осторожно сквозь сугробы
тихо тихо дверь открыть
возвращеньем поздним чтобы
никого не разбудить
1978
***
…а жизнь лежит на донышке шкатулки,
простая, тихая — что августовский свет.
Уходит музыка в глухие переулки,
в густую ночь, которой больше нет.
Раскаяния с нею не случится,
затерянной в громадах городов.
Чернеют ноты. Вспархивают птицы
с дрожащих телеграфных проводов.
Когда б я был умнее и упорней,
я закричал, я умер бы во сне —
но тополя, распластывая корни,
еще не разуверились во мне.
Там церковь есть. Чугунная ограда
бросает наземь грозовую тень,
и прямо в детство тянется из сада
давнишняя продрогшая сирень.
Я всматриваюсь — в маленьком приделе
три женщины сквозь будущую тьму
склонились над младенцем в колыбели
и говорят о гибели ему.
Они поют, волнуясь и пророча,
проходит жизнь в разлуке и труде,
и добрый воздух предосенней ночи
настоян на рябине и дожде…
1978
***
До горизонта поля полыни
до горизонта поля полыни
а за полынью поля сирени
а за сиренью поля беглеца
до самой смерти попытка жизни
до самой смерти возможность жизни
до самой жизни возможность смерти
и так без конца без конца
Я сам не знаю чего мы ищем
паря меж церковью и кладбищем
чего мы ищем о чем мы помним
когда плывем в небосвод ночной
в полях пшеницы в полях сирени
убегают в прошлое наши тени
ускользают в прошлое наши тени
надеждой мучаясь и виной
До горизонта вместе с грозою
сизые ночи гневные зори
вплоть до подземного дома грома
до расставанья а дальше врозь
дальше на выбор — свист соловьиный
шелест совиный явка с повинной
в полях несжатых дорога к дому
покуда сердце не сорвалось
А с двух сторон с двух сторон пригорка
снежная оземь легла скатерка
где полыхали поля полыни
полынья протяжная глубока
заснежено сердце а в небе ночами
не замерзает речка печали —
не замерзает эта река
1977
***
неизбежность неизбежна
в электрической ночи
утомившись пляской снежной
засыпают москвичи
кто-то плачет спозаранку
кто-то жалуясь сквозь сон
вавилонскую стремянку
переносит на балкон
хочешь водки самодельной
хочешь денег на такси
хочешь песни колыбельной
только воли не проси
воля смертному помеха
унизительная кладь
у нее одна утеха
исцелять и убивать
лучше петь расправив руки
и в рассветный долгий час
превращаться в крылья вьюги
утешающие нас
1978
***
В Переделкине лес облетел,
над церквушкою туча нависла,
да и речка теперь не у дел —
знай журчит без особого смысла.
Разъезжаются дачники, но
вечерами по-прежнему в клубе
развеселое крутят кино.
И писатель, талант свой голубя,
разгоняет осенний дурман
стопкой водки, И новый роман
(то-то будет отчизне подарок!)
замышляет из жизни свинарок.
На перроне частушки поют
про ворону, гнездо и могилу.
Ликвидирован дачный уют —
двух поездок с избытком хватило.
Жаль, что мне собираться в Москву,
что припаздывают электрички,
жаль, что бедно и глупо живу,
подымая глаза но привычке
к объявленьям — одни коротки,
а другие, напротив, пространны.
Снимем дом. Продаются щенки.
Предлагаю уроки баяна.
Дурачье. Я и сам бы не прочь
поселиться в ноябрьском поселке,
чтобы вьюга шуршала всю ночь,
и бутылка стояла на полке.
Отхлебнешь — и ни капли тоски.
Соблазнительны, правда, щенки
(родословные в полном порядке),
да котенку придется несладко.
Снова будем с тобой зимовать
в тесном городе, друг мой Лаура,
и уроки гармонии брать
у бульваров, зияющих хмуро,
у дождей затяжных, у любви,
у дворов, где в безумии светлом
современники бродят мои,
словно листья, гонимые ветром.
***
Сердце хитрит — ни во что оно толком не верит.
Бьется, болеет, плутает по скользким дорогам,
плачет взахлеб — и отчета не держит ни перед
кем, разве только по смерти, пред Господом Богом.
Слушай, шепчу ему, в медленном воздухе этом
я постараюсь напиться пронзительным светом,
вязом и мрамором стану, отчаюсь, увяну,
солью аттической сдобрю смердящую рану.
Разве не видишь, не чувствуешь — солнце садится,
в сторону дома летит узкогрудая птица,
разве не слышишь — писец на пергаменте новом
что-то со скрипом выводит пером тростниковым?
Вот и натешилось. Сколько свободы и горя!
Словно скитаний и горечи в Ветхом Завете.
Реки торопятся к морю — но синему морю
не переполниться — и возвращается ветер,
и возвращается дождь, и военная лютня все
отдаленней играет, и все бесприютней,
и фонарей, фонарей бесконечная лента…
Что они строятся — или прощаются с кем-то?
***
Всю жизнь торопиться, томиться, и вот
добраться до края земли,
где медленный снег о разлуке поет,
и музыка меркнет вдали.
Не плакать. Бесшумно стоять у окна,
глазеть на прохожих людей,
и что-то мурлыкать похожее на
«Ямщик, не гони лошадей».
Цыганские жалобы, тютчевский пыл,
алябьевское рококо!
Ты любишь романсы? Я тоже любил.
Светло это было, легко.
Ну что же, гитара безумная, грянь,
попробуем разворошить
нелепое прошлое, коли и впрямь
нам некуда больше спешить.
А ясная ночь глубока и нежна,
могильная вянет трава,
и можно часами шептать у окна
нехитрые эти слова…
***
Завидовал летящим птицам и камням,
И даже ветру вслед смотрел с тяжелым сердцем,
И слушал пение прибоя, и разбойный
Метельный посвист. Так перебирать
Несовершенные глаголы юности своей,
Которые еще не превратились
В молчание длиннобородых мудрецов,
Недвижно спящих на бамбуковых циновках,
И в головах имеют иероглиф ДАО,
И, просыпаясь, журавлиное перо
Берут, и длинный лист бамбуковой бумаги.
Но если бы ты был мудрец и книгочей!
Ты есть арбатский смерд, дитё сырых подвалов,
И философия витает над тобой,
Как серо-голубой стервятник с голой шеей.
Но если бы ты был художник и поэт!
Ты — лишь полуслепой, косноязычный друг
Другого ремесла, ночной работы жизни
И тщетного любовного труда, птенец кукушки
В чужом гнезде, на дереве чужом.
И близится весна, и уличный стекольщик
Проходит с ящиком по маленьким дворам.
Зеленое с торцов, огромное стекло
Играет и звенит при каждом шаге —
Вот-вот блеснет, ударит, упадет!..
Так близится весна. И равнодушный март
Растапливает черные снега, и солнечным лучом
В немытых зимних окнах разжигает
Подобие пожара. И старьевщик
Над кучей мусора склоняется, томясь.
***
Не убий, учили, не спи, не лги.
Я который год раздаю долги.
Да остался давний один должок —
Милицейский город, сырой снежок.
Что еще в испарине тех времен?
Был студент речист, не весьма умен,
Наряжался рыжим на карнавал
По подъездам барышень целовал.
Хорошо безусому по Руси
Милицейской ночью лететь в такси.
Тормознет — и лбом саданешь в стекло,
А очнешься — вдруг двадцать лет прошло.
Я тогда любил говорящих «нет».
За капризный взгляд, ненаглядный свет,
Просыпалась жизнь, ноготком стуча.
Музыкальным ларчиком без ключа.
Я забыл, как звали моих подруг,
Дальнозорок сделался, близорук,
Да и ты ослепла почти, душа,
В поездах простуженных мельтеша.
Наклонюсь к стеклу, прислонюсь тесней.
Двадцать лет прошло, будто двадцать дней.
Деревянной лесенкой — мышь да ложь,
Поневоле слезное запоешь.
Голосит разлука, горчит звезда.
Я давно люблю говорящих «да»,
Все-то мнится — сердце сквозь даль и лед
Колокольным деревом прорастет.
А должок остался, на два глотка,
И записка мокрая коротка —
Засмоли в бутылку воды морской,
Той воды морской пополам с тоской,
Чтобы сны устроили свой парад,
Телефонный мучая аппарат,
Чтобы слаще выплеснуться виной —
Незабвенной, яблочной, наливной…
***
На востоке стало тесно, и на западе — темно.
Натянулось повсеместно неба серое сукно.
Длиннокрылый, ясноокий, молча мокнет в бузине
диктовавший эти строки невнимательному мне.
Тихо в ветках неспокойных. Лишь соседка за стеной
наливает рукомойник, умывальник жестяной.
Половина в пятнах света. Дай-ка ступим на нее,
оживляя скрипом это несерьезное жилье.
Город давний и печальный тоже, видимо, продрог
в тесной сетке радиальной электрических дорог.
Очевидно, он не знает, что любые города
горьким заревом сияют, исчезая навсегда.
Остается фотопленка с негативом, что черней,
чем обложка от сезонки с юной личностью моей.
Остаются ведра, чайник, кружка, мыльница, фонарь.
Торопливых встреч прощальных безымянный инвентарь.
Блещет корка ледяная на крылечке, на земле.
Очевидно, я не знаю смысла музыки во мгле
Но останется крылатый за простуженным окном —
безутешный соглядатай в синем воздухе ночном.
Памяти Арсения Тарковского