1943 г.
Я дорогой наступленья
шел от Дона до Днепра
через дымные селенья,
через трупы, разрушенья,
города и хутора.
Шел вперед и пел победу,
шел дорогою снегов
по дымящемуся следу
отступающих врагов —
от поверженных,
печальных,
от казачьих ковылей
до прямых,
пирамидальных
украинских тополей.
Так я шел зимой и летом
сквозь метель, и дождь, и зной
с верным тульским пистолетом,
с потной книжкой записной:
шел солдатом и поэтом —
Муза рядом шла со мной.
На привале,
на стоянке
славил русских пушкарей —
молодых богатырей,
поджигавших вражьи танки
молниями батарей.
Славил матушку-пехоту,
золотых ее стрелков,
славил прочную работу
златоустинских штыков.
Спал под небом,
жил во взводе,
кипятил в пути чаи,
сочинял стихи в походе
и при всем честном народе
вслух читал стихи свои.
Так,
дорогой возвращенья,
все вперед, вперед маня,
дымный ветер наступленья
двигал к Западу меня,
где со взводом,
где с полком,
где на танке,
где пешком,
на тачанке неуютной,
на полуторке попутной,
от заката до утра,
с остановкою минутной
у случайного двора,
у избы
с трубой слетевшей,
с прелым запахом вещей,
с женщиною уцелевшей,
с девушкою постаревшей,
с девочкой, за стол присевшей
с мискою горячих щей,
с угощеньем,
с теплым взглядом,
с дочерью хозяйской рядом,
с разговорами о том,
что, мол, все мы холостые,
не простые, золотые
да военные притом…
Чай дымит. Хозяйка поит.
Ну и вспомнишь вдруг, шутя,
как в дороге буря воет
и как мглою небо кроет,
вихри снежные крутя.
И прикинешь в миг последний,
что похожие слова
говорил в селе соседнем
час тому, а может, два…
Надо ехать.
Дела много.
Покидаю дом с теплом.
И опять свистит дорога —
украинская дорога
под машиной,
за бортом.
Сквозь метель дорога вьется —
то низина,
то подъем —
мимо черного колодца
с перебитым журавлем,
мимо спиленных дубов,
мимо иностранных танков, —
обгоревших их останков, —
мимо сваленных столбов,
вдоль гудения лесного,
от села
и до села,
от контрольно-пропускного
до контрольно-пропускного, —
от жезла и до жезла.
Едешь
долго ль? —
сам не знаешь.
Едешь вдаль по огонькам
и дорогу уступаешь
танкам и грузовикам.
А в движенье неотвязно
манит светом от дорог
мимолетного соблазна
воскрешенный огонек…
От поверженных,
печальных,
танком смятых ковылей
до прямых,
пирамидальных
украинских тополей
я прошел через селенья,
города
и хутора
по дороге наступленья
с песней радости и мщенья,
от Мамона до Днепра.
Дон —
упорство и тревога.
Днепр —
неконченный поход.
За Днепром — моя дорога,
устремленная вперед!
Ново-Московск, 25 сентября 1943 г.
«Говорят, что степень зрелости…»
Говорят, что степень зрелости:
примерять, прикидывать,
чтоб остаться в цельной целости,
чтобы виды видывать.
Я всегда в глаза завидовал
тем, кто мог прикидывать,
но потом в душе прикидывал:
стоит ли завидовать?
Если случаем положено,
то яснее ясности —
жизнь солдат не отгорожена
от беды-опасности.
Сокрушаться, братцы, нечего:
смерть в бою сговорчива —
люди метой не помечены,
пуля неразборчива.
Пуля-дура скосит каждого —
петого, отпетого…
Говорят — ни капли страшного,
если все неведомо.
Если свистнет во мгновение,
вспомнишь ли заранее
матушки благословение,
женки заклинание?..
Для солдата степень зрелости:
это — жить душой без хворости,
на крутой звериной смелости,
на любой проклятой скорости,
на движении рискованном,
на ночном совином зрении,
на бессмертном,
бронированном
танковом ожесточении…
1943 г.
Я увидел ее на столе
знакомого командира полка
с вырезанной на бронзе
фамилией — Иванов,
вот и написал эти стихи.
Ее формовщик Иванов
в печи плавильной отливал,
а шлифовальщик Иванов
вытачивал и шлифовал.
Беднягу график сна лишал.
В конце концов
в кругу забот
ее рожденье завершал
цех окончательных работ.
Набили порохом ее,
ввинтили капсюль и заряд.
В подразделение твое
пришел готовенький снаряд.
Сержант,
замковый Иванов,
вбил в ствол снаряд,
замок отжал, —
и, потрясенный до основ,
мир в панораме задрожал.
Был немец громом в нору вжат,
врага железный жар знобил:
по бронеколпакам
сержант
во всю ивановскую бил.
А после боя
в пыльный зной
связной, ефрейтор Иванов,
всклянь гильзу напоил водой,
украсил кашкой, резедой —
всей радугою молодой
военно-полевых цветов.
Принес в блиндаж
и в полумгле
на стол поставил у окна.
И вот сейчас стоит она
у офицера на столе…
(Ее
как бы в разгар боев
из жарких рук формовщика
с любовью принял Иванов —
пехотный командир полка.)
И освещает каганец
цветов ликующий венец,
непокоренное литье,
шесть букв фамилии ее.
…Мне думается,
что грехи
не всем прощают в дни войны.
Но ведь без выдумки стихи —
ночное небо без луны.
Днепропетровск, январь 1944 г.
Невысокий, желтый, бесшабашный,
непонятный многим, но простой —
я люблю смотреть на день вчерашний,
как на птицу в клетке золотой.
И моря и песни о матросах
были блúзки сердцу моему…
Вот бы в руки мне библейский посох,
с провиантом за спину суму.
И — вперед!
По той дороге ясной,
где когда-то — взором на зарю —
серый волк с Еленою Прекрасной
мчал за тридевять морей к царю!
По пятам.
И на краю преданья
вдруг у волка зарябить в зрачках —
и сразиться с ним
за обладанье
женщиной,
затерянной в веках.
Вымчать.
Поселить её в светелке,
вечно нежить, вместе с нею быть.
И пускай ночами ходят волки.
Нет,
Алену мне не разлюбить!..
Я живу.
Не так живут поэты.
Без больших желаний, без любви.
Тяжко.
Хоть пишись в анахореты,
уходи в леса и там живи.
А найдись вот в жизни повсечастной
девушка, которой так блистать,
чтобы стать Еленою Прекрасной, —
мне бы тут же серым волком стать!
И к чему б тогда нужны преданья,
серые от пепла времена,
и к чему борьба за обладанье
мумией-красавицей нужна?
Ни к чему,
когда такой царевной
в госпитале города Орла
кастелянша — Нина Алексевна —
дочь свою доярку назвала.
1944 г.
Шутка
Шикарно зимнее убранство!
Зима, как сказка, вся в лучах.
Снегами сковано пространство —
оно в надежных обручах.
Трещат, как грецкие орехи,
морозцы мартовской земли.
Снега по самые застрехи
землянку нашу занесли.
Мы в ней сидим и балагурим
о неприветливой пурге,
глаза у жаркой печки щурим,
взахват табак трофейный курим
и карачуним о враге.
Но как ни занят ты вниманьем,
как долго ни ведется спор —
любому хочется молчаньем
переиначить разговор.
И я решаю затаенно:
перед отъездом «на войну»,
хотя бы жбанчик самогона
и рядом женщину одну,—
не ради прихоти,
не ради
приобретенья теплоты.
Нет, чтоб в ее печальном взгляде
найти знакомые черты,
найти разлуки ощущенье…
А что касается вина,
то это «чудное мгновенье»
мы дальше встретим, старина.
Но так как мы сейчас «вне сводки»,
с блиндажной дружим тишиной,
и не предвидится
ни водки,
ни рядом женщины одной, —
у печки, кончив разговоры,
заводит песню старшина,
в которой есть и ласки-взоры,
и реки, полные вина!
Район Кривого Рога, март 1944 г.