Оскар Давичо
{116}
«Умер дед…»
Перевод Юнны Мориц
Умер дед
Сокровенно, обыкновенно,
Словно с ним ничего не случилось,
Словно приснилось,
Словно встанет
Чуть свет,
Спозаранок,
И отправится дед
На рынок.
Умер дед совсем неожиданно.
Только тихо исчезли гости,
Только мама
От этой вести
Завопила
И вдруг упала, —
А тогда и на нас напало:
Стали колоться в горле
Какие-то странные кости,
Которые вовсе —
Не кости.
Помчались зажженные свечи,
Помчались безглавые мухи,
Помчались по дому,
И вверх —
На карниз,
И вниз,
Словно что-то искали у нас.
Ох, все они попросту падали с ног,
Чтоб нечто найти,
Эту некую малость,
Крупицу, которая здесь потерялась.
Но ни одна из горящих свечек
И ни один
Живой человечек
Нам не могли объяснить словами,
Что же такое потеряно в доме,
Как же его настоящее имя?
И завыли тогда
Гардеробы
Хриплым воем
Бездонной утробы,
И на наших железных щеках
Появился зеркальный прах —
Это рассыпалось зеркало,
Выдав зеркальный страх.
«Жизнь уплывает сквозь пальцы…»
Перевод Юнны Мориц
Жизнь уплывает сквозь пальцы,
Ласкаю лицо волны,
Ласкаю ее волнистые пряди.
Плыву в сенокосной прохладе,
И в парусе — свежесть ветра.
Где же на карте
Недра?
И даже не знают боги,
Куда же — босые ноги,
Куда же — пять весел, моя пятерня,
Куда же несут меня.
«С черешней за ухом…»
Перевод Юнны Мориц
С черешней за ухом
По тропке глиняной
Иду за звездами.
Иду за крошечными,
За мерцающими, —
Мои мерцающие, мои крошечные!
Из апельсиновых зрачков
У вас любовь, как слезы, каплет
На зелень трав, на всех жучков,
На всех людей, на всех щенков,
На муравьишку и на цаплю, —
На все, на все, как слезы, каплет
Любовь из апельсиновых зрачков,
Которые трепещут,
И дрожат,
И прячутся за мглою облаков.
«Глаза твои — словно озера…»
Перевод Юнны Мориц
Глаза твои — словно озера,
Уснувшие под небесами.
В чешуйчатой ряби узора
Волна шелестит волосами.
Под веками, в глуби нездешней —
Испугов багровых спиртовки.
Твой взгляд — соблазнитель с черешней
В губах близнеца-однокровки.
В глазах твоих — дебри, погоня,
Оленья охота, облава,
Хохочет листва в небосклоне,
И машет оленю дубрава,
Машет своим ароматом,
Ветром зеленоватым,
Холодной жутью дождя и звезд,
Пламенем вечности в полный рост.
«Здесь мало любви…»
Перевод Юнны Мориц
Здесь мало любви,
Дайте больше любви,
Несметной любви,
Воздушной и светлой любви,
Любви — как досыта хлеба,
Любви — как ясное солнце с неба, —
Чтоб вынесла поодиночке
Всех, кто гниет в одиночке,
И выпустила, друзья,
Там, где любовь моя,
Любовь — свобода моя,
Дышит в солнечной точке.
«Еще дышу…»
Перевод Юнны Мориц
Еще дышу.
Еще рассвет.
В оконце, где рассвета нет,
Последний раз последний взгляд
Бросаю в поле наугад.
Я в юности мечтал в избытке
На дыбе умереть от пытки.
В молчанку смерти, в прочерк мук
Иду один.
Безмолвен рот.
Последний в горле умер звук.
Моих друзей живой оплот
Я оставляю здесь, вокруг.
За мной — надежды силуэт,
За мной — навеки мой рассвет,
Мой вечный день.
Я не один.
Со мною — братства мощный дух.
Со мною — солнце,
Воздух, луг,
Со мною — свет любви,
Со мною — все недосказанное мною,
Все, чем я обладал при жизни,
И все, что знаю в утро казни.
Письмо из Сербии
Перевод М. Павловой
Товарищу Карлу Марксу или еще
какому-либо товарищу из Рабочего
Интернационала Сретен Анджелкович
посылает письмо из замкнутого круга
маленькой Сербии.
Корчму здесь найдете на всех дорогах,
А фабрика — одна на всю страну.
На каждый округ — сотни острогов
И узников сотни тысяч.
Здесь князь и фабрикант — владыки края,
Класса палачей вожди.
Живут здесь по-турецки. Жизнь такая —
Пей да бранись. Эх, спрячь тоску в груди!
Министры пьют кофе, едят калачики,
Потом начинают всех мордовать.
Привозят гувернанток-австриячек
И лезут тихонько к ним в кровать.
«Взятка? Можно бы! Спасибо, данке.
Ведь мы не якобинцы. Трудимся за грош —
Оклад невелик. Нет счета в банке.
Итак, берешь или не берешь?»
Чиновнику — динар. Практиканту — гроши.
«Эх, на деньги все жадны, господин Срета», —
А ругнешь их, ответят: «И гроши хороши!»
Или: «Чиновнику лошадь нужна и карета!»
Глаза его — пасть, душа — потаскуха.
Как тут человеку беды избежать?
Люди, нафабрив усы от уха до уха,
Служат, как собаки. Долго ли ждать мятежа?
Ах да, экспорт свиней. Ввоз быстрей идет, парадом
Под оркестр — знакомый мотив несложный.
Играйте! Сербия пятится задом
С радостью прямо в бумажник кожаный.
Книги? Прочь! О зиме еще думать рано.
И щелок в лавках еще продают.
Господа валяются в тени платанов,
И слюнки у них текут.
Позавтракав, мечтают об обеде. Пообедав — об ужине.
Что новенького? Голубцы? «Нет, сотэ из почек!»
«Распустить пояс! Молодец!» Как жрут дружно!
А с нами кто? Темнота? Рабочие?
Безвольные люди. Классовое сознание — у кого есть?
Господа в раю своем мучаются от одышки.
Если кожу дерут — дерут на совесть.
Кроме этого, пьют, едят и дуются в картишки.
Что там? Флаг спускают? Ждем спасенья напрасно?
Тьма легла неподвижная, глубокая.
Друг далекий, там за Дунаем босая, безгласная,
Вся в крови чавкает Сербия одинокая.
Бунт? Где пролетарии? Где рабочие?
Не созрел революции плод. Восстанье?
Подмастерья да школьники. Чиновник не хочет.
Все остальные у нас крестьяне.
Но все же. И тут каторга и бой.
И тут выбивают искры из оков.
И село нас заметило: сквозь боль
Звезда полыхает над каждым снопом.
А муки? Пусть Сербия не покорится.
На все четыре стороны гайдуков направлен взор.
Сербия из засады косится
На залитый солнцем тюремный двор.
Хана
Перевод Ю. Левитанского
1
Я охотничий сын, и когда подошло мое время,
я влюбился в Хану, взбалмошную девчонку,
дочь торговца печального, вдовца-еврея,
содержавшего возле кладбища трактир и лавчонку.
Как ракета над лесом, надо мной она заблистала,
и стал я ходить, как слепой, разводя руками.
И любовь моя стала как мир, и поэтому стала
маяком и спасенными им моряками.
От нее глаза мои загораются блеском,
в ней и море колышется, и рыбы, и сети,
от нее водопады свергаются с гулом и плеском
и стрекочут кузнечики, словно птицы и дети.
О, чего только я не видел этой весною,
с этим Чоро кривым и с компанией набожной этой!
Все, что пито было не мною и разбито не мною,
я сполна оплатил, как положено, звонкой монетой.
Но сейчас я люблю, и люблю это небо, и этой руки движенье,
которая вдруг воскрешает и выводит на сцену
всех погибших и потерпевших в море крушенье,
и ломает решетки, чтобы лбом я — о стену
и о небо, до которого некогда пальцем
доставал, и до солнца — когда это солнце, и кости,
и могильщика даже я сделал у нас постояльцем
и в корчму пригласил их, на добрую чарочку в гости.
2
Когда над весами я увидел ее груди тугие,
между мылом и апельсинами разглядел подробно,
я понял, что она прекраснее, чем все другие,
и вся она, как ее губы, и вся съедобна.
О зрачок ее — зернышко перца в полдневном зное,
притягивающий, лаская и не отпуская!
Кто бы смог не влюбиться в изобилье это лесное,
в эти ноздри и в грудь, что как буря морская!
Ты не знаешь зубов ее, что, как снег, поскрипывают, играя
эту гармонику с блестящими пуговками — сиянье ее золотое! —
Этот колодец, наполненный радостью до самого края,
это животное, здоровое и молодое.
Когда к губам моим прижимает она свои губы,
я плыву по ветру, побросав паруса и тросы, —
потому что ее объятья просты и грубы,
как еда дикаря, как еда, что едят матросы.
Ты не знаешь взгляда ее, темноватого от угля и дымной печи,
и ресниц ее — занавеску, что так нехотя поднималась,
и зубы ее, процеживающие неторопливые речи,
и язычок этот острый, хотя и распущенный малость.