Можно ли назвать Влада Фурмана «автором спектакля»? Автор должен отвечать за всё, а здесь «всё» (образы, текст, сюжет) принадлежит ведь бесспорно Тенесси Уильямсу. Фурман выступает скорее как интерпретатор высокого класса, соединяющий собственный творческий мир с авторским. Он воплощает автора, не подменяя его. В сравнении с работой Р.Феодори в МХТ, где перед нами довольно банальная организация зрелища, это, конечно, занятие иного калибра.
Но ценность творческого труда и не определяется налепленными ярлыками – она зависит, так думаю, от глубины и качества произведенного впечатления, не правда ли?
2014Михаил Пореченков: «Вперед, к Солнцу!»
– Михаил, скажите, может ли артист расслабиться, жить по инерции, сказать себе: «Эвона сколько я сделал», или нужно в каждую роль идти как в бой, все время доказывать какому-то невидимому гаду, что ты – серьезный артист?
– В моей жизни сложилось так, что гаду надо доказывать постоянно – я имею право заниматься своей профессией. Каждый день – в атаку. Меня иногда спрашивают: «Ты назло режиссеру плохо сыграть можешь?» Не могу!
– Интересно, откуда взялся этот гад, которому надо все доказывать?
– Не знаю. Такова гадская мировая тенденция! Но гад всегда живой и не дает спокойно дышать. Профессия такая – если чувствуешь, что остыл, то надо сваливать. Профессия прекрасная и жестокая – как только остыл, она тебя выдавит – в тусовку, в глянцевые журналы, и ты будешь побрякушкой. А если ты человек серьезный, будешь тяжело работать и любить свою профессию, то туда не попадешь и будешь проклинаем побрякушками.
– А у вас есть какой-то вдохновляющий пример – вот, дескать, как парень прошел свое жизненное поприще?
– По-крупному замахиваться? Иисус Христос. Вот он прошел свое жизненное поприще. Вот так бы ломануться, по-взрослому. А что? Получится быть распятым – значит, всё нормально.
– Вы знаете весь спектр мнений о себе, считаете, что это нужно, или все-таки отсекаете ненужное?
– Я бы хотел отсекать, но не получается. Плаваю в этих отходах частенько. Но что делать?
– Набираете свою фамилию в поисковике?
– Тайком. Меня ругают семья, супруга, мама, говорят – не обращай внимания. Друзья ругают за это, те, что смыслят в искусстве и моей работе. Но ничего не могу с собой сделать. Набираю, смотрю, ужасаюсь…
– А артист может сам знать о себе, хорошо или плохо он сыграл?
– Может. Но должен быть взгляд со стороны – режиссера, который тебя ведет, который умней тебя. Фантастическая вещь, редко встречающаяся.
А ты должен просто верить в то, что делаешь, в свой путь, но это приходит как вера. Как вера в Бога. Вот смеются, а она есть – раз, и прозрели. Для кого-то Иерусалим – замусоренный город, исхоженный туристами, а для кого-то – святые места. И если относишься к этим местам как к святыням, то пойдешь напролом, и рано или поздно все поймут, что ты прав.
– Все не поймут.
– А кто не поймет – и не надо. Значит, они в другом окопе сидят.
– Кстати о святых городах. Ваша жизненная тропинка привела вас уже довольно давно в Москву, но был ведь этап Петербурга. Что значил для вас Петербург и остался ли он, есть ли у вас образ такого «внутреннего Петербурга»?
– Петербург всегда со мной. Это город, где я родился и где живут мои родители. У меня супруга из Петербурга, дети, кроме последнего мальчика Пети, – все рождены в Петербурге. Мы ленинградская семья, скажем так. Грусть-тоска и стремление к прекрасному от Петербурга остались. Пока мы там учились, пока работали в театре, у нас были завышенные требования к себе – не было желания расслабиться или пробиться, было стремление найти свой путь, свой стиль. И Петербург к этому подталкивал, давал возможность созерцать, ходить пешком по улице, прочь от суеты, вел к спокойному творческому состоянию души, состоянию осени, я бы сказал так, – есть в Питере такое особенное состояние.
А в Москве такого состояния нет.
– А скажите, с чем вы поступали? Что читали, когда в Театральный шли?
– «Стихи о советском паспорте» Маяковского. Я же из политического военного училища, без этого никак не мог. Шолохова прозу читал – «Тихий Дон», естественно. Агнивцева, Лермонтова, Есенина, Пушкина… Вениамин Михайлович Фильштинский подошел ко мне, когда я пришел с Маяковским, и сказал: «Я всё понял. Надо “снимать сапоги”. Это тебе аванс. После собеседования приходи на первый тур, но, пожалуйста, учти, меня лирика интересует». И я стал готовиться по-другому.
– Кстати сказать, о Театральном. Неплохо ведь там учили? Я встречаю обученных у нас в ЛГИТМИКе актеров в Москве – они выделяются. Дикция, к примеру, хорошо поставлена!
– По части дикции, да и по многим вопросам, нынешняя академия – тогда институт – занимает лидирующие позиции. Опять же она немного недооценена, но по большому счету это серьезная школа.
– Вы считаете себя полностью учеником Фильштинского?
– Абсолютно.
Как пасьянс раскладываем – Костя Хабенский, Мишка Трухин, Ксения Раппопорт, я, Андрюшка Зибров, Илья Шакунов. Всё это ученики Фильштинского. Когда мы встречаемся – вот сейчас с Ильей Шакуновым встретились на съемочной площадке, мы давно не виделись, не работали вместе, – две секунды нам потребовалось, чтобы понять, кто как дышит, чтобы мы задышали одинаково. Я говорю – Илюха, этого не может быть. А он – школа, брат, школа.
Мы выпускники одного мастера, и у нас один и тот же инструментарий в руках: мы сразу же поняли, как мы работаем, где-то уступая, где-то – в духе шахматного поединка. Это умение существовать, слышать, говорить, доносить, посылать энергию.
Наверное, первое, чему нас научил Вениамин Михайлович, – понимать, что самое главное для артиста. Мы думали – талант, а он сказал – воля! Воля – и тогда ты можешь преодолеть всё. А талант, по его словам, не нашего ума дело. Талант – это свыше. Вдохновение надо вызывать с помощью воли, умения и таланта. Так что главное, чему он нас учил – характер, воля и профессия. Если владеешь профессией и волей – будет и талант подтягиваться, а потом на сцене получится вызывать вдохновение. Оно будет редко приходить, потом чаще, а потом, говорил он нам, если уж вы научитесь его вызывать, станете серьезными артистами.
– И вы научились вызывать вдохновение?
– Шаманю потихоньку, шаманю.
– Получается? Что, действительно приходит? Всегда, не всегда, редко, иногда?
– Бывают моменты. Я не думаю, что это вдохновение как таковое. Просто иногда голова светлая, руки легкие, взгляд ясный – понимаешь, что идешь по светлой дорожке, и кажется, что всё правильно делаешь, всё видишь, всё ощущаешь, что все нити мира находятся в тебе.
– Останься вы в Петербурге, и вот вы работаете в Театре Ленсовета, читаете разгромные статьи наших угрюмых критиков, внутренне рыдая от горя, делаете прекрасные вещи, которые мало кто ценит. И вот другая картина – Москва, где можно, особенно не затрачиваясь, получить большую славу и приличные деньги. Никак эти вещи не соединяются. Ведь вы же понимаете, что в Петербурге осталась масса ваших коллег, прекрасных артистов, которых просто недолюбили, недораскрутили, и это грустно.
– Поэтому мы и рванули. Наша профессия подразумевает, что нас должны любить, без любви мы чахнем. В состоянии любви наша работа становится объемной, тогда ты много отдаешь людям, много работаешь. Для меня состояние любви вокруг – на съемочной площадке, в театре – самое главное. Тогда я по-другому работаю. Со мной по-хорошему договориться можно обо всем. А когда состояние «ежа» – всё, конец: буду сопротивляться, врать, уходить, нырять, подпрыгивать, лишь бы ничего не делать.
– Всё же в Петербурге было много прекрасного. И первые спектакли Юрия Бутусова в Театре имени Ленсовета со всей вашей компанией без всяких критиков прогремели.
– А как нас пинали!
– Так девяностые годы, лихие девяностые, а тут выходит компания молодых людей на большую дорогу искусства, и понятно, что никто особенно с ними церемониться не будет, и не такое уж благоприятное время для театрального искусства. Вы это понимали или, по выражению Льва Толстого, «бог молодости» вас не покидал?
– Конечно, мы были молодые, дерзкие, нам всего хотелось, мы говорили – ну ничего, ладно, 600 рублей в театре – это не предел. Можно и за меньшие деньги работать. Еще и приплачивать, чтобы на сцену выпускали. И играли – страшно вспомнить – по двадцать с лишним спектаклей в месяц, и всё было нормально.
Мы относились к себе жестко, иногда даже жестоко, как мастер учил. Вениамин Михайлович, когда мы закончили четвертый курс и можно было получить диплом, сказал: «А давайте-ка, ребята, пятый год еще поучимся – и начнем всё сначала». Мы в легком ступоре ответили: а давайте – и снова одели тренинговые костюмы и начали проходить первый курс. И ничего.