Театр уезжал в марте. Это был хороший здоровый советский март. За его вывеской как-то не особенно думалось об издержках коллективизации. Она шла полным ходом, людей сгоняли в колхозы, и Горький со всей ненавистью люмпена к мужику писал из Италии Сталину, какой тот молодец, мир должен быть переделан весь до основания — «Пользуясь случаем, еще раз поздравляю с полустолетней службой жизни. Хорошая служба. Будьте здоровы!»
Уезжать было необходимо, и надолго. В театре шла большая перестройка, Таиров долго добивался, чтобы разрешили расширить зал на четыреста мест, пристроить помещение для школы.
А так он не любил уезжать в марте. Весну следовало пережить дома. Весной он чувствовал себя неуютно.
— Значит, ты растешь, — сказала Алиса. — Только маленькие дети так беспокойны весной. Все в них меняется.
Она шутила, он оставался прежним, был не способен измениться, понял это еще давно, в юности, и никогда не знал — радоваться, огорчаться, скорее, примирился.
Он сам себе напоминал стеклянного человека. Все намерения видны, если не нравится — хватай кувалду и бей.
Он хотел счастья Алисе, театру, он не был даже уверен, что способен рассмотреть мир, да и хотел ли его рассматривать? Ему надо было действовать, действовать, а потом укладывать свое бренное тело в постель и забываться коротким сном. Жизни было мало — так он перегружал себя. И поэтому ему не нравился март, тот перегружал его еще больше, слишком много событий вокруг — в листьях, в песке под ногами, в легком неверном небе, он засматривался, отвлекался, а ему следовало спешить.
За что ему не дано было просто смотреть, он не знал.
Радовался уже тому, что живет не в суете, что хлопоты его трудно считать мелкими, он отвечал за множество жизней, иначе можно было бы представить, что никуда из Бердичева и не уезжал. Те же волнения, та же беготня от синагоги к речке, от речки к синагоге, от одного из своих друзей к другому.
Театра еще и в помине не было, а он уже занимался театром — репетировал, размышлял, искал сообщений о гастролях в газете.
Та же бердичевская весна в Москве, когда всё на месте — живы родители, время остановилось, а ты вглядываешься в них, боясь пропустить хотя бы одно выражение лица.
Конечно, Оля права: наконец он увидит океан. Но больше всего радовало почему-то, что первым городом гастролей Маркхольм выбрал Прагу. Маркхольм — вообще хороший дельный импресарио. С ним, несомненно, повезло. Как-то так случилось, что подул ветер, погнал их друг к другу, что-то в какой-то момент истории склубилось, и он повстречал Маркхольма.
Внимателен. Понятлив. Не болтлив. Блюл свои интересы, не забывая об интересах Камерного.
Первые гастроли в связи с Руром принесли Маркхольму и театру одно разорение — дефицит в восемьдесят тысяч рублей. Как ни умолял Таиров погасить долг, финансовые органы не соглашались, вторые гастроли прошли с небольшой прибылью, на третьих — Маркхольм рассчитывал заработать.
— За Южную Америку ответственности не несу, — говорил он, улыбаясь, — но Европа нас ждет.
Он говорил «нас», что было Таирову особенно приятно. Маркхольм любил Камерный не меньше, чем сам Таиров.
Хорошо, что первым городом станет Прага. В ней был какой-то правильный человеческий ритм. Прислушиваясь к этому городу, Таиров успокаивался. Так всё в нем было понятно, что примиряло даже с мыслью о смерти.
Про что город — вот о чем следовало прежде всего догадаться. Прага про то, что всё правильно, Влтава — правильно, Новоместская площадь, Летейский парк, Еврейский квартал.
Всё правильно и всему свое время, и в том самом здании, где располагалась Национальная опера, пройдут гастроли Камерного в Праге, и это тоже будет правильно, потому что пройдут они хорошо.
— Не надо забывать, Александр Яковлевич, — сказал Маркхольм, — что Прага не сразу, сначала Лейпциг, куда вы торопитесь?
Да, Германия. В Берлине играть не дали, там было не до них, могло закончиться скандалом, национал-социалисты выясняли отношения с социал-демократами, а вот Прага и дивный чехословацкий президент Масарик — он сам был утопичен, таких не бывает, и в стране хотел создать утопию, да, собственно, и создавать было нечего, такой покой, такой точный расчет. Вроде на виду, а как бы припрятана в самом центре Европы. В Праге Таиров добровольно отказывался спешить.
Ну что ж, Лейпциг так Лейпциг. Здесь Таиров в успехе не сомневался, Германия Камерный любила.
Труднее всего было сунуть нос в большой мир и попытаться не получить по носу.
Максим Максимович Литвинов, которого в скором времени все прочили в министры иностранных дел, пока еще первый зам Чичерина, готовил его к предстоящим гастролям. Для этого не надо было записываться на прием, Литвинов жил недалеко, на Спиридоновке, был поклонником Камерного театра, обожал приходить к Таирову и Коонен в гости.
— Так вот, Александр Яковлевич, — начинал он, устраиваясь поудобнее. — Если вы думаете, что нас там ждут, то сдавайте билеты. Мир давно не был так раздражен против Советов, им во всем чудится подвох. Папа римский призвал к крестовому походу против СССР, что вам, конечно, и без меня известно — католики всю историю враждовали с православной церковью, а тут вдруг озаботились его защитой. Не знаю, как выглядят с той стороны наши отношения с религией, но Сталин действует правильно, у народа должна оставаться только одна надежда — на собственное правительство. Но в Италии на собственной шкуре вы почувствуете политику папы. Да и Муссолини не подарок.
— Хочу в Италию, — сказала Алиса. — Особенно во Флоренцию.
— Вы там окажетесь, дорогая, — сказал Литвинов. — О чем разговор! Вы там окажетесь, и Флоренция вам понравится.
— С Францией будет полегче, — продолжал он. — Там умеют отделить искусство от политики, да и в самой политике изменения хоть и мизерные, но к лучшему. Вообще, друга, не забывайте, что нас весь мир ненавидит. Кроме пролетариата, разумеется, — добавил он. — А так либо полное неприятие, либо равнодушие. В Уругвае могут даже и не вспомнить, что есть на земле такой город — Москва. А вообще, красиво в мире, всё необыкновенно красиво, и на первый взгляд благополучно. Немцам не верьте, — неожиданно сказал он. — Французам, бельгийцам — никому доверять нельзя, везде неблагополучно. Хорошо, что не надо учить Александра Яковлевича, как и кому давать интервью. Он в этом деле мастак.
Таиров слушал Литвинова, и почему-то крупные мысли не посещали его голову. Важнее были проблемы с багажом. Удастся ли Маркхольму уговорить таможенников уменьшить пошлину? Кое-что может быть отправлено по дипломатическим каналам.
«Негр», «Любовь под вязами», «Антигона», «Опера нищих», «День и ночь», «Жирофле», «Гроза», «Адриенна», «Саломея» — столько дров, с ума сойти, а мебель, а реквизит, а костюмы!
Казалось, не театр — целая страна тронулась с места, покатила в сторону океана.
С океаном — чистейшая авантюра, Маркхольма сменит этот безумный Альцетти, а что он умеет? Одно только сумасшедшее желание — показать Буэнос-Айресу Камерный, он с ума сошел от Алисы, но представляет ли он реально, сколько хлопот?
И если европейские гастроли вместе с Маркхольмом он как-то себе представлял, то Южная Америка в его воображении меркла и представлялась одним ослепительным солнечным диском над океаном.
— Латиносы — особая статья, — говорил Литвинов. — Вы будете все время оказываться в революциях. Вам, Алиса Георгиевна, непременно начнет казаться, что пришел конец. Не пугайтесь, всё это временно, и к утру пройдет, мы даже не торопимся заводить с ними дипломатические отношения — неизвестно, с кем завтра будешь иметь дело. А вообще-то вы, Александр Яковлевич, большой авантюрист и рано или поздно погубите мне Алису Георгиевну вместе с театром. Куда мне в таком случае прикажете ходить? К Мейерхольду? Это если он вернется, а если нет? Кстати, при встрече в Париже шепните, чтобы не дурил голову, возвращался, кое-кому со своими капризами он уже порядочно надоел.
Мейерхольд лечился во Франции и настаивал, чтобы ему прислали туда театр, а Камерный государство выпускало из страны добровольно.
— Назад впустите? — спросил Таиров. — Не оставите за границей?
Литвинов добродушно засмеялся.
Потом начинали сидеть, почти не разговаривая. Литвинов был таким близким человеком в их доме, что в сумерки с ним можно было говорить без слов. Спектаклей уже не было, сквозь пол со сцены ничего не доносилось, никто не мешал молчать.
— Ну хорошо, — сказал Максим Максимович и поцеловал Алисе руку. — Надеюсь, вы меня поняли, Александр Яковлевич?
— Конечно.
— Вот и умница.
Они уезжали в большой и очень тревожный мир. Это только актеров мучило, хватит ли у них суточных на безбедную жизнь, а Таиров понимал, что едет представлять огромную, всех раздражающую страну, истинные намерения которой, несмотря на откровения Литвинова, все еще оставались ему неясны — да и были ли они ясны самому Литвинову?