Любе Николай не разрешал отходить от костра, советовал больше лежать. Девушка много спала. А Лохов стаскивал в кучу большие бревна и сучья. Нужно было запасти как можно больше дров, пока он еще способен двигаться.
На островке жили птицы. Но они не подпускали Николая на близкое расстояние. Только однажды ему удалось подбить палкой молодую чайку. Лохов долго обдумывал, что делать с ней. Его организм страстно требовал еды, пищи. Николай готов был вцепиться в чайку зубами, рвать и глотать еще теплое мясо. Спазмы сжимали его горло, он судорожно и часто глотал слюну. Справившись с искушением, Николай принес птицу Любе, сказав, чтобы она зажарила и съела ее.
— А ты?
— Я? — через силу улыбнулся Лохов. — Я съел сырую. Убил две и не выдержал. — Он сам удивился тому, как убедительно сумел произнести эти слова.
Запаха жареного мяса Николай вынести не смог. У него потемнело в глазах, еще секунда — и он бросился бы к костру, схватил бы чайку… Стиснув кулаки так, что ногти впились в ладони, он побрел прочь от костра. Возвратившись с охапкой сучьев, он увидел несколько косточек, валявшихся на земле. Отправив Любу за водой, Лохов подобрал эти белые, начисто обглоданные косточки, разгрыз их и проглотил.
Николай за эти дни оброс густой бородой. Кожа стала дряблой, резко выпирали кости. У Любы заострились скулы, одежда висела мешком, она стала похожа на десятилетнюю девочку.
В тот день, когда Николай отдал Любе последний кусочек хлеба, он решил еще раз пройти по берегу, хотя и чувствовал неимоверную слабость во всем теле. Его гнал голод, смутная надежда найти что-нибудь съедобное. Опираясь на палку, он с трудом переставлял ватные, непослушные ноги, то и дело садился отдыхать. Хотелось растянуться на песке и лежать, не шевелясь, не двигая ни единым мускулом. Но он вставал. Вставал грузно, тяжело, чувствуя, что того и гляди потеряет сознание от напряжения.
Николай едва дотащился до костра. Люба спала. Лохов прижался к ней, накрылся сверху ватником.
Его лихорадило. Глядя на землистое лицо Любы, он пытался представить себе, как будут они жить потом, в городе. Воображение рисовало Любу в пестром платьице, в белом фартуке. Она входит в комнату с подносом в руках. На подносе маленькие румяные пирожки с капустой…
В желудке появилась резь, настолько сильная, что Николай застонал. Он отодвинулся от Любы, чтобы не разбудить ее. Резь все усиливалась. Закружилась голова. Лохов боялся, что потеряет сознание. Некому будет поддерживать огонь. И тогда их могут не заметить, даже если катер пройдет близко от островка. Надо было что-то предпринять.
Николай снял рубашку, натянул на себя ватник и, пошатываясь, побрел к вышке. Очередной приступ боли застал его на полпути. Лохов, скорчившись, долго лежал на земле, кусая губы. Встать не хватило сил, и Николай пополз по хлюпающему болоту.
Два раза Лохов срывался с крутой лесенки вышки и падал на землю. В третий раз, чувствуя, что силы оставляют его, Николай сел на ступеньку и всем телом прильнул к столбу. Отдохнув, он добрался до вершины и привязал рукава рубашки к столбу. Ветер сразу надул ее, и она затрепетала, заполоскалась, как флаг. Узлы Николай затянул зубами.
Обратно Лохов полз очень долго. Боль в желудке не утихала. Внутренности горели, будто он проглотил расплавленный свинец. Порой боль была настолько сильная, что он кричал.
Ему надо было доползти во что бы то ни стало. Там у костра, в брезентовом мешочке под плавником лежит хлеб. Восемь кусочков хлеба — те кусочки, которые отрезал он от своей доли. Их хватит Любе еще на несколько дней. Ему надо доползти. Надо!
Метрах в двадцати от костра Николай потерял сознание. Когда Лохов очнулся и открыл глаза, он увидел Любу, сидящую возле него. Голова его покоилась на коленях девушки.
Люба плакала. Крупные слезы катились по щеке, горячими каплями падали на лоб Николаи.
«Что я хотел сказать ей? — мучительно вспоминал он. — Да, хлеб! Сказать про хлеб!»
— Люба, — позвал он, с трудом шевеля губами.
— Я здесь, родной, здесь! — голос ее, казалось, доносился откуда-то издалека.
— Под дровами мешок. С хлебом, — раздельно прошептал он, — поняла?
— Коля! Коленька! — крикнула Люба, обхватив руками его голову и заглядывая ему в глаза. — Это пройдет, Коленька! Это пройдет!
— Пить, — попросил он. Холодная вода на минуту успокоила боль, прекратилось жжение в желудке.
«Хлеб. Флаг на вышке. Хорошо», — подумал Николай. Новая вспышка боли заставила его содрогнуться. Последним усилием он подтянул к животу согнутые ноги. Перед глазами метнулось яркое желтое пламя. «Костер», — решил он. Пламя превратилось в шар, этот шар лопнул, разлетелся на тысячи фиолетовых брызг, и все погрузилось в темноту.
* * *
Прошел год. Экспедиция снова работала в тех же краях. Партия инженера Егорова, как передовой разведывательный отряд, ушла дальше на восток. А на песчаной косе, возле которой обвеховывали фарватер Лохов и Люба, разместилась главная база экспедиции. За год Филимон Петрович постарел. В волосах резко выделялась седина. Начальник партии стал еще более придирчив и строг. Из тех, кто работал с Егоровым год назад, остался только рыжий, неповоротливый толстяк, старшина катера. О Лохове вспоминали редко — Филимон Петрович хмурился, когда говорили о нем.
Почта в партию доставлялась раз в неделю. Ее ждали с нетерпением, с утра поглядывали на море — не идет ли катер. Равнодушным оставался только Егоров. Одинокий человек, он никому не писал и ни от кого не ждал писем.
Но вот однажды на базу пришло письмо с архангельским штемпелем, адресованное Филимону Петровичу. Не меньше других письму удивился и сам Егоров.
Конверт Филимон Петрович вскрыл неумело, разорвав его с двух сторон. На стол выпала фотокарточка. Молодая женщина с большими печальными глазами держала на руках ребенка в коротенькой белой распашонке. Ребенок смеялся, подняв кверху полные, крепкие ножки. В памяти Егорова отчетливо всплыл тот хмурый дождливый вечер, когда на двадцать первый день поисков он заметил с катера флаг на топографической вышке маленького островка. Люба, высохшая как мумия, лежала возле давно потухшего костра. Она была без сознания. Возле нее валялся пустой брезентовый мешочек. Тело Лохова нашли не сразу, оно оказалось под кучей дров. Люба рассказала потом, что хотела уберечь его от птиц…
В палатку неуклюже влез старшина катера и засопел за спиной Егорова, разглядывая фотографию.
— Люба?!
— Да. И ребенок — вылитый отец.
Старшина покачал головой. Курносое, смеющееся личико ребенка с реденькими волосиками никого не напоминало ему.