Лес неожиданно раздвинулся. Начались пожни с темно-зеленой густой отавой и желто-серыми высокими стогами в аккуратных клетушках изгородей. По отлогому склону широко разбрелось пестрое стадо.
А на горе — Медвежья Лядина. Отсюда, снизу, она кажется еще большой, и трудно поверить, что там остался всего один жилой дом.
«Раньше здесь было сорок с лишним дворов!» — с грустью подумал председатель и медленно, оберегая сердце, стал подниматься в гору.
3
Возле покосившегося, вросшего в землю дома Гоглевых стояла, желтея сосновыми бревнами, новая изба, пока без крыши, без рам в окнах и без печки: все это будет делаться на месте, когда избу перевезут.
«А домишко-то небольшой срубил, — отметил председатель. — Видать, на сына не рассчитывает. Иначе бы пятистенок ставил».
Он поднялся на ветхое крыльцо, сбил с сапог грязь и вошел в избу.
Дома оказалась дочь Гоглевых — Валентина. Это была полная рыхлая девица с круглым загорелым лицом, которое не отличалось ни живостью, ни красотой: невысокий лоб, почти белые, точно полинялые брови, маленький — сапожком — нос и мелкие неровные зубы. Без кофты, но в фартуке, надетом поверх рубахи, Валентина стирала белье. Она не удивилась, когда на пороге появился председатель, нимало не смутилась своим полуобнаженным видом и даже не прервала работу.
— А что, Александра Ивановича, нет дома? — спросил Михаил Семенович, стараясь не смотреть на пышные плечи Валентины: стеснительность была, кажется, единственной чертой, сохранившейся в его характере от поры учительства.
— Нету. Он на скотном дворе. Позвать? — Валентина медленно разогнула широкую спину, стряхнула с рук мыльную пену и с усталым равнодушием, будто все еще продолжала думать о чем-то тягостном и неотвязном, взглянула на председателя большими серыми глазами.
— Не надо. Я схожу. А ты бы самоварчик поставила…
— Хорошо.
Она вытерла руки о фартук, взяла со спинки кровати цветастую кофту, но надевать ее не спешила.
— Братишка-то, как его… Виталий, кажется?.. Он что, куда-нибудь уехал?
— Не. В лес ушел. С ружьем.
— А! — председатель понимающе кивнул головой. — Поохотиться, значит… Так ты самоварчик-то поставь!
— Поставлю, — бесцветно отозвалась Валентина и стала натягивать кофту.
Михаил Семенович скользнул взглядом по ее крепкому сильному телу и вышел.
Вспомнилось, как после окончания восьмилетки Валентина просилась в торгово-кооперативный техникум, а он, новый председатель, уговаривал ее, тогда еще совсем молоденькую и робкую девчонку, поработать дояркой хотя бы года два-три.
Как давно это было! А впрочем, давно ли? Восемь лет назад, чуть даже меньше. Но время неузнаваемо изменило Валентину. Да и ее ли одну? Сам он за эти же годы стал совсем другим…
Гоглевы утепляли коровник. Вооружившись стамеской и молотком, Александр Иванович конопатил щели возле окон, а его жена, Павла, носила кузовом — большущей плетеной корзиной — солому на потолок двора.
«Хотят переезжать, а двор к зиме готовят, — удивился председатель. — Или передумали?..»
Прежде, чем подать руку, Гоглев старательно вытер ладонь о штаны.
— Утепляем? — стараясь придать голосу беззаботную твердость, сказал Михаил Семенович. — Хорошее дело!
— Да ведь как? Надо, — пожал плечами Гоглев.
Несмотря на теплый день, он был одет почти по-зимнему: в ватных штанах, в фуфайке и шапке-ушанке; и на ногах его были валенки с галошами. Такой наряд не удивил председателя: он знал, что Александр Иванович с тех пор, как получил тяжелое ранение на войне и у него удалили часть черепа, все время зябнет.
Подошла Павла, энергичная ширококостая женщина с быстрыми хитроватыми глазами.
— Поди-ко зря и стараемся? — сказала она. — Коровушек-то отсюль перегонять будете?
— До зимы недалеко, утеплять надо, — неопределенно ответил председатель.
Надежда на то, что Гоглевы отдумали переезжать, рухнула.
— А я чего-то машины не слышал. Не пешком ли? — спросил Александр Иванович, тонко уловив смену в настроении председателя и не желая заводить разговор о переезде вот тут, возле коровника.
— В логу машину оставил. Не смог проехать.
— Да, да, там худо… Дак чего, Павла, пойдем домой, время и пообедать!..
Они медленно шли мимо заросшего крапивой унылого кладбища с редкими покосившимися крестами, серой, подернутой мхом часовенкой. Но изгородь вокруг кладбища была крепкой: Александр Иванович сам каждый год меняет подгнившие жерди и колья, чтобы вольно пасущаяся скотина не забредала на могилы. Здесь, под старыми темнохвойными елками и желтеющими высокими березами, покоится прах его отца и матери, деда и бабки и еще многих близких и дальних родственников, которых Александр Иванович не знает и не помнит: ведь первым насельником был в Лядине именно Гоглевский корень — то ли дед, то ли прадед покойного отца.
«Уедем — изгородь упадет, могилы зарастут кустами да репьем, кресты сгниют», — с тревожной тоской подумал Гоглев, и в глубине сердца холодком шевельнулось неприятное чувство, будто, собираясь покидать родную деревню, он предает самое святое, что есть у человека. И вперемежку с этим чувством скребнуло душу тайное желание самому быть похороненным тоже здесь, под этими елками, рядом с отцом, с которым когда-то вместе рубил подсеки, катал новину, вырывая у леса землю и наращивая свежепаханными палами вот эти поля.
Впервые ему подумалось, что переезд на центральную усадьбу колхоза будет не так уж и легок и совсем не радостен. Однако переехать придется: этого хотят, на этом настаивают и сын, и дочь.
О предстоящем переселении думала и Павла. Но она родилась не здесь, ее деревня Починок, откуда она вышла замуж в Медвежью Лядину, уже давно опустела, и Павла чувствовала себя готовой покинуть Лядину хоть сейчас, сию минуту, лишь бы детям было лучше, легче жить. Но в том, как председатель сказал — «до зимы недалеко, утеплять надо» — она уловила недобрый скрытый смысл, и теперь ее тревожили сомнения: неужели председатель приехал затем, чтобы уговорить их остаться здесь еще на зиму? И она напряженно думала, что и как сказать председателю, как убедить его, что оставаться здесь совсем уж нельзя…
Так, не проронив ни слова и думая об одном и том же, но каждый по-своему, они миновали кладбище и вошли в пустую деревню с темными поникшими избами. От заколоченных окон веяло неприятным холодом, нежилью.
— Пасеку-то еще держишь? — спросил Михаил Семенович, для которого это молчание было слишком тягостным:
— Держу. А как же! Медку ноне порядочно было, не то что лонись.