Из прочих племен в окрестности я располагаю сведениями еще только о мажерона, чья территория охватывает несколько сот миль на западном берегу реки Жауари, притока Солимоинса в 120 милях за Сан-Паулу. Это свирепые, упрямые, враждебно настроенные люди вроде арара с реки Мадейры и тоже людоеды. Судоходство по Жауари невозможно из-за того, что мажерона лежат на страже на берегах, чтобы перехватывать и убивать всех путешественников, особенно белых.
За четыре месяца до моего приезда в Сан-Паулу два метиса (почти белые) из деревни отправились промышлять на Жауари; за год или два до того со стороны мажерона проявились признаки смягчения враждебности. Прошло немного времени, и челн вернулся с известиями, что два молодых человека, убиты стрелами, изжарены и съедены дикарями. Жозе Патрисиу с обычной для него активностью в деле закона и порядка выслал на место вооруженный отряд национальной гвардии, чтобы расследовать происшествие и, если окажется, что убийство было неспровоцированным, отомстить. Когда отряд достиг поселения той группы, которая съела двух человек, оно оказалось покинутым; осталась только одна девушка, которая была в лесу, когда остальные бежали, и гвардейцы доставили ее в Сан-Паулу. От нее и от других индейцев с Жауари узнали, что молодые люди навлекли на себя гибель сами, оттого что неподобающим образом повели себя в отношении женщин мажерона. Девушку, когда она попала в Сан-Паулу, взял на свое попечение сеньор Жозе Патрисиу; он крестил ее, назвав Марией, и выучил португальскому языку. Я часто видел девушку, так как мой друг ежедневно посылал ее ко мне домой наполнить водой кувшины, развести огонь и т.д. Я тоже снискал ее расположение, так как извлек из ее спины личинку мухи Oestrus и вылечил от болезненной опухоли[45]. Она была самым добродушным и, по всей видимости, самым сердечным, какой я когда-либо видел, образчиком своей расы. Высокая и очень крепкого сложения, с цветом кожи, несколько более светлым, чем то обычно для индейцев, своими манерами она в общем была больше похожа на беспечную веселую крестьянку, какую каждый день можно встретить среди трудящегося населения в английской деревне, чем на людоедку. Я слышал, как эта простодушная девушка самым спокойным образом рассказывала о том, как она ела куски тела молодых людей, которых изжарило ее племя. Но всего несообразнее было то обстоятельство, что молодая вдова одной из жертв, моя соседка, которая случайно присутствовала при рассказе, только смеялась над ломаным португальским языком, на котором девушка рассказывала ужасную историю.
На четвертый месяц моего пребывания в Сан-Паулу я слег в жестоком приступе сизбинса — местной лихорадки; болезнь прошла, но расстроила мое здоровье и охладила энтузиазм, а потому я отказался от выработанного прежде плана добраться до перуанских городов Пебас и Мойобамба, в 250 и 600 милях дальше на запад, и тем самым завершить исследование естественной истории амазонских равнин до самого подножия Андов. Я собрал в Сан-Паулу очень большую коллекцию и нанял на несколько месяцев коллектора для Табатинги и берегов Жауари, так что приобрел в общем очень неплохие сведения о растениях и животных области по Амазонке до конца бразильской территории, на протяжении 1900 миль от Атлантического океана в устье Пара, но теперь оказалось, что я не в состоянии отправиться за перуанскую границу. Моя лихорадка была, по-видимому, кульминационным пунктом того постепенного расстройства здоровья, которое началось еще несколько лет назад. Я слишком долго находился на солнце, работая с крайним напряжением по шесть дней в неделю, и, кроме того, сильно страдал от плохого и недостаточного питания. В Сан-Паулу лихорадки не было, но грязи и сырости в деревне было, пожалуй, довольно, чтобы вызвать лихорадку у человека, ослабленного по другим причинам. По берегам Солимоинса местность повсюду здоровая; некоторые эндемичные болезни, конечно, имеются, но они не носят смертельного характера, а эпидемии, опустошившие Нижнюю Амазонку от Пара до Риу-Негру между 1850 и 1856 гг. ни разу не коснулись этой счастливой страны. Лихорадка известна только на берегах тех притоков, где вода окрашена в темный цвет.
Я всегда возил с собой запас лекарств, и маленький пузырек хинина, который я купил в Пара в 1851 г., но ни разу до сих пор не употреблял, оказался теперь очень полезным. Я брал на один прием его столько, сколько умещалось на кончике перочинного ножа, смешивая с теплым настоем ромашки. Первые несколько дней после начала заболевания я не мог шевельнуться, а во время приступов бредил, но, когда худшее миновало, я сделал попытку подняться, зная, что за лихорадкой в этой стране следуют неизлечимые заболевания печени и селезенки, если позволить взять верх чувству усталости. Поэтому каждое утро я вскидывал на плечо ружье или сачок и отправлялся на обычную свою прогулку по лесу. Прежде чем я добирался домой, меня очень часто охватывали приступы дрожи, и тогда я останавливался и старался не поддаваться. Когда в январе 1858 г. снизу пришел пароход, лейтенант Нунис был потрясен, увидев, как сильно я изменился, и энергично посоветовал мне тут же вернуться в Эгу. Я принял этот совет и сел на пароход, когда Нунис зашел в Сан-Паулу по пути вниз 2 февраля. Я все еще надеялся, что окажусь в состоянии снова направиться к западу, чтобы собрать невиданные доселе сокровища удивительных стран, лежащих между Табатингой и склонами Андов; однако, хотя после кратковременного отдыха в Эге лихорадка меня оставила, общее состояние моего здоровья было по-прежнему слишком плохим, чтобы я мог предпринять дальнейшие путешествия. В конце концов 3 февраля 1859 г. я покинул Эгу и направился в Англию.
Я приехал в Пара 17 марта, после того как провел во внутренних областях семь с половиной лет. Мои старые друзья — англичане, американцы и бразильцы — почти не узнали меня,, но все оказали мне очень теплый прием, особенно м-р Г. Р. Броклхерст (из. фирмы «Р. Синглхерст и компания», иностранных купцов, бывших главными моими корреспондентами); он пригласил меня к себе в дом и отнесся ко мне с чрезвычайной добротой. Я был несколько удивлен тем горячим одобрением, которое выказали к моим трудам именитые жители; но, в самом деле, внутренние области все еще остаются сертаном (диким краем), terra incognita [неведомой землей] для большинства жителей приморского порта, и человек, который провел там семь с половиной лет, занимаясь исследованием исключительно с научными целями, казался чем-то вроде диковинки. Пара сильно изменился и притом в лучшую сторону. Это был уже не тот заросший сорняками, разрушенный, похожий на деревню городок, каким он представлялся, когда я впервые познакомился с ним в 1848 г. Население выросло (до 20 тыс.) благодаря притоку португальских, мадейрских и германских иммигрантов, и за последние годы провинциальное правительство тратило значительный избыточный доход на украшение города. Улицы, некогда немощеные или посыпанные камешками и песком, были теперь самым правильным образом забетонированы; все выступающие части беспорядочно построенных каменных домов были снесены, а сами дома выстроены более однообразно. Большинство обветшавших домов было заменено новыми зданиями с длинными изящными балконами по фасаду первого этажа на высоте нескольких футов над мостовой. Большие топкие площади были осушены, очищены от сорняков и засажены рядами деревьев миндаля и казуарины: теперь они украшали город, а не были бельмом на глазу, как прежде. Мою старую любимую дорогу, аллею монгубы, починили и соединили со многими другими великолепными дорогами, обсаженными деревьями, которые за каких-нибудь несколько лет выросли до такой высоты, что давали сносную тень; одна такая дорога, Эстрада-ди-Сан-Жозе, была обсажена кокосовыми пальмами. 60 общественных экипажей — легких кабриолетов (некоторые были построены здесь же, в Пара) — курсировали ныне по улицам, создавая дополнительное оживление на прекрасных площадях, улицах и аллеях.