В те дни болото было для своих обитателей счастливой Аркадией. Люди, звери и птицы, растения и почва к общему благу жили бок о бок и за счет друг друга во взаимной терпимости. Болото могло бы вечно поставлять сено и степных тетеревов, оленей и ондатр, журавлиную музыку и клюкву.
Однако новые владетели земли этого не понимали. В понятие общего блага они не включали ни почву, ни растения, ни птиц. Такая сбалансированная экономика приносила слишком скромные дивиденды. Мы уже рисовались фермы не только вокруг болота, но и на нем. Началась эпидемия мелиорации и земельный бум. Болото покрылось сетью дренажных канав, лоскутами полей, хозяйственными постройками.
Но урожаи были скудными, страдали от заморозков, а дорогие осушительные канавы увеличивали бремя долгов. Фермеры перебирались в другие места. Торфяники высыхали, проваливались, загорались. Солнечная энергия плейстоцена затягивала окрестности едким дымом. Ни один человек не поднял голоса против такой бессмысленной расточительности. Все только зажимали носы. После засушливого лета даже зимние снега не могли погасить тлеющее болото. В полях и лугах прогорали огромные воронки, достигая песков древнего озера, сотни веков укрытых торфом. На пепелищах буйно разрастался бурьян, а через два-три года к нему присоединялась осина. Журавлям пришлось тяжело: их численность сокращалась вместе с площадью еще не сгоревших лугов. Для них песня экскаватора оборачивалась траурным гимном. Верховные жрецы прогресса ничего не знали о журавлях, да и не желали знать. Биологическим видом больше, биологическим видом меньше — какое до этого дело инженерам? И кому нужно неосушенное болото, если уж на то пошло?
Около двух десятилетий урожаи становились все хуже, огонь проникал все глубже, кустарник занимал все большие площади, а число журавлей все сокращалось и сокращалось. Выяснилось, что погасить торфяные пожары может только новое затопление. Тем временем те, кого интересовала клюква, кое-где запрудили дренажные канавы, затопили несколько участков и получили хорошие урожаи. Где-то вдалеке политики трубили о нерентабельной земле, о перепроизводстве, о помощи безработным, о сохранении природы. Экономисты и планировщики явились осмотреть болото. На нем теперь кишели топографы, технический персонал, безработная молодежь, объединенная в Гражданская корпус по охране лесов. Началась контрэиидемия затопления, федеральное правительство скупало землю, переселяло фермеров, засыпало дренажные канавы. Бывшие трясины вновь медленно напитывались влагой. Оставленные огнем воронки превращались в пруды. Трава по-прежнему горела, но она уже не поджигала набухшую водой почву.
Все это, как только были свернуты лагеря Гражданского корпуса, пошло на пользу журавлям — все, кроме тополиных зарослей, которые неумолимо покрывали старые пожарища, и уж тем более сети новых дорог, непременно сопутствующих охране природы, когда за нее берется правительство. Построить дорогу куда проще, чем обдумать, в чем действительно нуждается земля. Болото без дорог кажется стороннику формального сохранения природы таким же бесполезным, каким неосушенное болото казалось строителям империи. Безлюдье, естественное богатство, не включенное ни в какие справочники, до сих пор ценится только орнитологами и журавлями. История — болота ли, рыночного ли торга — всегда завершается парадоксом. Высшая ценность этих болот заключается в нетронутости дикой природы, а журавль — живое воплощение дикой природы. Однако сохранение дикой природы несет в себе зародыш собственного крушения — чтобы лелеять, необходимо видеть и ласкать, а когда поглядевших и поласкавших набирается достаточно много, уже не остается дикой природы, чтобы ее лелеять.
В один прекрасный день — быть может, в самый разгар наших благодеяний, а может быть, когда наступит законный геологический срок, — последний журавль протрубит прощальный клич и по спирали поднимется с великого болота в небо. Из высоких облаков донесутся звуки охотничьих рогов, лай призрачной своры, перезвон колокольчиков, а потом воцарится тишина, и она не будет нарушена во веки веков — разве что на каком-нибудь дальнем лугу Млечного Пути.
В каждой профессии есть свое небольшое стадо эпитетов, которым нужны луга, где бы они могла резвиться на воле. Так, экономисты должны отыскивать свободные пастбища для своих излюбленных поношений вроде «нерентабельности», «регрессии» и «традиционной косности». В обширных пределах песчаных графств эти экономические укоризны получают достаточную разминку, даровой подножный корм и гарантированную безопасность от слепней критических возражений.
Почвоведам тоже пришлось бы тяжело без песчаных графств. Где еще могли бы найти хлеб насущный их подзолы, глеи и анаэробные бактерии?
Специалисты по социальному планированию в последние годы начали использовать песчаные графства для другой, хотя и сходной цели. Песчаный район обеспечивает бледное пустое пространство приятных очертаний и размеров на тех картах в мелкую горошину, где каждая горошина обозначает десять ванн, или пять косметических салонов, или одну милю асфальтового покрытия, или долю в быке-производителе. Подобные карты выглядели бы очень скучно, если бы горошины располагались правильными рядами.
Короче говоря, песчаные графства бедны.
Однако в тридцатых годах, когда благодетельные реформаторы метались по Великим равнинам, уговаривая владельцев песчаных ферм переселиться в другие места, эти косные невежды не пожелали никуда уезжать, хотя их и соблазняли ссудами федерального земельного банка всего из трех процентов. Я был заинтригован и, в конце концов, чтобы разрешить загадку их поведения, купил себе песчаную ферму.
Порой в июне, когда люпины выплачивают мне росой незаработанные дивиденды, я начинаю сомневаться, так ли уж бедны пески. На землях доходных ферм люпины даже не растут, а уж тем более не собирают ежедневной радуги из драгоценных камней. Если бы они рискнули высунуться там из земли, инспектор по борьбе с сорняками, который редко видит росистые зори, конечно, потребовал бы, чтобы их немедленно уничтожили. А экономисты знают ли о существовании люпинов?
Быть может, у фермеров, не пожелавших покинуть песчаные графства, были на то глубокие причины, коренящиеся в глубоком прошлом. С приходом каждого апреля мне напоминает об этом сон-трава, расцветающая на всех галечных гребнях. Сон-трава говорит мало, но, насколько я понимаю, свой выбор она сделала еще во времена ледника, оставившего тут гальку. Только галечные гребни настолько бедны, что могут предложить сон-траве ничем не стесненный простор под апрельским солнцем. Она готова терпеть снег, ледяную крупу и холодные ветры ради права цвести в одиночестве.