Пока кровянистое солнце не утекло на запад за озеро, ловили корзинкой гольянов. А когда зачадили сумерки и затопило туманом низкую чашину Зарослого, нам стало уже не до игры и гольянов. Тятя не появлялся. И уж сколь раз поочередно залезали на сухую березу у притона, старались увидеть отца. Однако кроме камышей и воды с пятнами лопушника, ничего не разглядели — ни тяти, ни Седого…
Густо-синий вечер показался нам ночью. И пусть не вновь было очутиться на берегу озера, но когда засипели за пашней совы и залетали неслышно птицы, мы без уговору заревели.
— Ну чево, чево воете?! — откликнулся туман озера недовольным тятиным голосом. Мы также дружно замолчали, хотя еще долго куксились под телегой. Раз тятя рядом — некого нам бояться. И на радостях вышло, что известили мы отца о войне не совсем так, как полагалось бы.
Молчком слушал он нас. Лица его мы не видели, но слышали, как булькнуло, выскользнуло весло из рук, и отец по плечи измочил рукав рубахи, пока нашарил его в прорези и подтолкнулся к берегу. Ни словом не обмолвился он, а тут же пошел разжигать огнище.
Мы с братом еле дождались ухи из желто-живучих карасей и уклались у костра на потнике под окуткой — тятиной лопотиной. А он до брезгу просидел у огнища, всю ночь подбрасывал на глазастые угли березовый сушняк. И непостижим он был для нас в своем раздумье. Видно, прощался тогда отец с озером, с родными лесами и землей, где родился и вырос, где научился боронить, пахать и сеять, сноровисто жать хлеба серпом и вязать их в снопы да ставить в суслоны. Здесь постиг он и рыбалку, и промысел дичи.
Прощался с Зарослым, где бороноволоком отлучился на озеро и натакался на клюкву — ранее никому неведомую ягоду. И его маленькое открытие сделалось для земляков утешением. По голу ли осенями, веснами ли по тугой потайке привозили юровские мужики в гостинцы детишкам крупно-бордовые ягоды. И скольких сельских ребятишек поднял на ноги из простудного жара клюквенный навар.
— Где притон-то, лёлей? — повторил крестник и озабоченно глянул на запястье руки с часами.
— А… притон… — встряхнулся я. — Да тут он, Вася, только прорезь затянуло и приметной березы не стало.
— Ну, тогда «козла» в куст и айда! — живо толкнул крестник мотоцикл к тальнику.
Куст обсорился листьями, и пришлось надергать пучки травы метлики — затрусить мотоцикл от постороннего взгляда.
Не босиком, как мой тятя когда-то, а в новехоньких резиновых сапогах с голенищами до паху выжимаем из лавды пузыристую воду, бредем осокой-резукой и бамбукистым тростником. Его хвати голой рукой, надломи — и глубокий бритвенный порез останется на ладони. Зарыжелая лавда однотонно утомительна, и догадайся, где скрывается, прячется тятина ягода. В войну на болотах под Ленинградом отец находил столько клюквы, что казалось, словно кто-то из кулей ее рассыпал. А у нас вековечно спеет она на одном Зарослом, да и то не скоро отыщется.
Вот крестник нагибается, разнимает жестко-волосистую траву и переходит на шепот, хотя кто же подслушает нас на безлюдной лавде:
— Есть, есть, лёлей…
Опускаемся с ним на колени и видим продолговато-бордовые ягоды на ниточках-стебельках, с мелкими зелено-фиолетовыми листочками. Они, ягоды, смотрят лукаво глазками в белесо-индевелом обводе, как бы подглядывают за нами из-под белобрысых ресниц. Срываем и пробуем кисловато-упругие клюквины, снимаем фуражки и осторожно ползем лавдой.
— Смотри-ка, лёлей, — дивится крестник, — не одним людям клюква-то пользительна.
И верно. На отлете жили здесь журавли, истоптали-измяли осоку по курню ягодному. Тетерева отсыпали ночь в осоке и утром тоже клюквой насытились. А мыши тонко выедают мякоть и эвон сколько кожуры нароняли на мох и воду. Иную ягоду откуснут и потеряют в траве. И мы выуживаем из воды мокроумытые клюквины.
Материнским взглядом теплит с затихшего неба солнце. И осенняя благодать отрешила нас от всего мира. И жизнь кажется вечной, как само Зарослое, осотистая лавда с вызеленью мшистых лепешков, где ягоды не виснут, а горошинами раскатились мхом и упрятались в него до поры до времени.
Как росла клюква шестьдесят лет назад, когда нашел ее крестьянский парнишка — мой отец, и досель каждую осень сочно полнеет она соками озерной воды. Озеро осталось таким, каким открылось оно моему тяте.
Пытаюсь вызвать в воображении, каким он был, мой отец, о чем думал, когда ссыпал горстями ягоды в подол домотканой рубахи, что сказал ему мой дед Василий Алексеевич, умерший еще до моего появления на свет… Пытаюсь заглянуть через себя и снова вспоминаю ночь у озера на второй день самой кровавой войны. И сердцем понимаю, почему не сомкнул отец глаз у огнища, почему не забывалась ему клюква на болотах под германскими бомбами и снарядами. Снежная жижа и жаркая россыпь ягод оживили солдату озеро его детства, и он не замечал, что лежит в зыбуне, и не думал, чем закончится атака. За все большое и святое в жизни выцеливал он двуногих зверей. А в госпитале, когда возвращался к самому себе после контузии, первым признаком жизни были для него ягоды. Много-много ягод увидел он вместо потолка над собою.
Высоко за озером родился басовитый гул. Он наплывал ближе и ближе, и уже угрозно заревел быком-порозом, выпью забухал по Зарослому. Недоступный глазу буравил чистую глубь неба реактивный самолет. Вот он сурово проворчал, и прежняя покойна вернулась на озеро и окрестные березняки. И хотя гудел самолет недолго, звук его перечеркнул все, о чем думалось мне на колеблющейся лавде. Все осталось, как и было: ничем не захмуренное небо и солнечный пригрев, озеро и мы…
На большой перемене старшеклассники сманили ребят курить в ложок за часовней, а нас с Витькой Паршуковым брат Кольша позвал нажелубить чины:
— Во какая она сладкая и сытная! И прямо на уроках можно есть.
— А если опоздаем? Попадет нам с Васькой от Таисьи Сергеевны, — заколебался Витька.
— Еще как попадет! — подтвердил я и оглянулся на школу. Учительница у нас сердитая, нервная. Схлопали мы как-то пистонами в классе, так на ногах у доски два урока простояли.
— Успеем! Живо намнем на лопотинах и бегом в школу! — заверил Кольша. — Да и скирда близко, эвон на поле за Шумихой.
Кольша припустил вперед, мы — за ним. Пересекли новину, кубарем скатились в лог Шумиху и с разбега одолели противоположный крутой склон. Поле между логом и краем Одина не ахти какое, необмолоченная скирда чины совсем рядом. Одним махом добежим до нее, скинем лопотины и натеребим гороховины, да ногами и начнем топтать немецкий горох — чину. Долго ли по карману намолотить, не то что летом стручки рвать!