— Во-во! Го-го-го-но-рар им подавай, а за что? — загоготал сосед, по его мнению, удачной шутке. Вместе с ним мелко захихикала, заслезила оплывшие глаза толстогрудая Анисья Гавриловна.
— Правильно, Коля! Дай-ко им волю, дак оне за песни яблоки исклюют. А еще чего доброго — денег запросют. Из ружья по ним надо пульнуть…
Я не слушал, о чем дальше говорили соседи. Я досадливо жалел, что негде мне у своей квартиры вырастить куст ирги. Ну не канадский, а хотя бы такой же, какой был у моей давно покойной бабушки.
Поплавок не дернулся и не вздрогнул, а плавно-вежливо отплыл вправо, как бы посторонился — пропустил кого-то из воды. И хотя солнце разморило меня, не спавшего ночь напролет у костра, я сразу приметил колебание гусиного пера. Кто там осторожничает? Карась ленивый, плотва спесивая или сутулый окунь на верхосытку жевнул червяка?..
Вода на озере Лебяжье чисто-проглядная, и глубоко видать, если начинает гулять рыба. И сейчас замечаю, как всплывает возле поплавка что-то светло-зеленое, чуть продолговатое. Впрямь чье-то яйцо… Да чье, ежели все птицы давно выпарили цыплят, у кряквы они вон уже и «отцвели», пустили из зорек серые перышки.
А яичко там временем вынырнуло и оказалось упругим кулачком. И не успело обсушиться, как в нем кто-то ожил-шевельнулся. Не рыбка ли, не жук ли плавунец запрятался? И тут комар меня ужалил в шею, как есть крапива лесная стеганула-ожгла. Шлепнул я себя ладонью и на кусты оглянулся. Одним гнусом меньше стало, но из тальника с крапивным шумом новые летят и впридачу к ним оса, полосато-оскаленная, болтается среди веток. Ну, сам виноват: не признаю хитрой химии, по маминому слову — поперешничаю, потому и расплачиваюсь за всякие укусы.
Когда снова глянул на озеро — обмерла моя душа. И возле поплавка, и по заливу всему белым-бело кувшинок. Самую малость поозирался на комарье, а проморгал-таки, как разжались зеленые кулачки и выпустили на волю маленьких лебедей. И так много-много — глаза скрадывает… А откуда всплыли они, там лопухи, словно добрые морщинисто-материнские ладони.
Гляжу и отца вспоминаю. Не верил я ему, что он на своем веку застал здесь лебединые семьи. Сказывал: берегли крестьяне их пуще гусят домашних, гостей по престольным праздникам водили на озеро и показывали им ангельских птиц.
Раздумался о прошлом и очнулся от милого девичьего голоса:
— Коля, посмотри, какая красота!
— Да-а, — баском согласился Коля. — У тебя в букете не достает кувшинок. Не огорчайся, я живо…
Девушка стала отговаривать Колю, да все равно не могла скрыть, что ей очень хочется получить кувшинки. Недоступные каждому, как густо-малиновая дремь плакун-травы, как побережный журавельник или ромашки.
Парень понял Любу и прямо в синем трико бухнулся в озеро. Он ловко плыл и скоро нарвал тяжелую ношу кувшинок. Люба ахала за кустом над неожиданным счастьем, а парень разделся и отжимал свой спортивный костюм.
Я представил, каким молодцом выйдет к девушке сильный и решительный Коля. Чего ему озеро и кувшинки, он и настоящих лебедей для Любы наловил бы… Но девушка больше не ахала благодарно. До меня долетел ее печально-материнский вздох:
— Коля, погубили мы их. Увяли они, мертвые они…
Коля повел глазами туда, где он срывал кувшинки. Там тускнела опустевшая вода, и скорбно сиротели лопухи-ладони. И лишь дальше озером празднично белели, сияли и детски радовались солнцу живые лебедята.
Парень с девушкой ушли без кувшинок в букете. Они, конечно, видели меня, но не спросили: можно ли привязанных к озеру лебединок лишать воды?
И я когда-то парнишкой тоже нарвал кувшинок. Только не для венка девчонке, а изведать — годятся ли они в еду?
Поднял меня с ночлега смутный сон, и зыбкая тревога погнала на опушку березовой рощи Кузьманихи. Там над покато-положистым увалом вызревал детски-розовый утренник; там в пояс кланялась земле гибко-стеблистая пшеница, а в подгоре у речки Крутишки зарумяневшей вишенкой высвистывала гостеприимная чечевица:
— Все ло-ви-те-е, все ло-ви-те-е…
Туда и продирался я сквозь вишняги выше пояса и зацеписто-своробливую шипику, натыкался на суконно-ворсистые дудки пиканника, и, словно из брызгалок, окатывали меня росой случайно задетые зеленосочные дудки дягиля. И паутина склеивала ресницы, и налипала марлей на рот, и боярка подкарауливала — старалась врасплох закогтить мою фуражку. Очумело рвался я к опушке с ночлега, где сумерничал со мной полуношник-козодой, где с неподступно высокой березы сорили сухими ветками гнезда матереющие канючата, куда меж листьями мигали совами желто-зеленые звезды…
Скоро поредел подлесок, и синим небом посветлело впереди заулистое межстволье берез. И тут липуче-прилипчивая паутина опутала лицо, и, отдирая ее, наскочил на растопыренные пальцы-сучки. Сплошай чуть-чуть — и окривел бы я на правый глаз. Да и так подходяще саданули они в надбровье — отемнили меня. В сердцах не только хотел свернуть суставы сучкам, а и сокрушить сухостоину-березу. Ей, пожалуй, немного и надо было, чтоб рухнуть и разлететься на поленья. Мозгловато-истлевающие корни совсем слабо держали ее в земле и лишь мозолисто-шершавая кора да окостеневшая береста сохранили березе былую стать, хранили от неминуемого ветровала.
— Как трахну! — осерчал я и размахнулся на сухостоину кулаком. И на размахе опустилась рука… Увидел я «диво-птицу» детства, лазорево-изумрудный «ероплан» — в мой рост приземлилась на бересту большая стрекоза-дозорщик. Золотисто-прозрачной слюдой отсверкивали ее узорчатые крылья; как сигнальные огоньки горели спереди на них красные пятнышки. Днем с бусистым звоном она легко носилась вокруг ополья и рощи, с лету вылавливала из летнего воздуха мошек, комаров и мух. И от того меньше гнусили занудные комары над моим ночлегом, не помешали и мошки спокойно спать, пока не разбудил смутный сон.
Стрекоза дозорила долго, и было ей совсем не просто свежить рощу и поле от гнуса. И когда схолодал и посырел воздух, она высмотрела теплую сухостоину, а не живую густо налитую соком земли березу. Тут и дожидалась неутомимая дозорщица новый жар-день, тут, может быть, коротала ненастье.
Опустилась рука, и ниже стрекозы рассмотрел ужимистого в пояснице муравья. Видать, припозднился он, поазартничал, оздоравливая рощу, и не поспел засветло вернуться в муравьиную деревню. А будить сторожей своих да односельчан не посмел, и порешил переночевать на прогретой сухостоине.
Вон по соседству с трудягой-мурашом пятнистые божьи коровки застенчиво приютились и тоже покойно дремлют, тоже копят силенки для обихода Кузьманихи, поля пшеничного. И дом их родимый — сухостоину — мог я нарушить, если бы не заметил стрекозу.