На самом деле, какие еще шмели, жуки и лягушки, если режет глаза блескучая толща снега на лугах, а под нами лед? Однако слышим же мы весенние звуки, и теплый воздух сорит на лед снежных комариков…
— Пры-рро-да! — хрипит с обрыва невысокий, в мокрых болотных сапогах нездешний рыбак. Он с компанией приехал сюда из дальнего большого села, где имеется какая-то рембаза.
— Пры-пры-рода! — рычит от удовольствия он, обозревая окрестности.
Его сотоварищи вразброс, словно азартно выловленные и раскиданные оттого, как попало, рыбины, — лежат на льду. Еще трезвые, они лебезили перед ним, поусердствовали и в питье сверх нормы. Он же, ихний начальник, все-таки осилил голый глинистый обрыв и теперь наслаждается природой, раскачивая правой рукой початую склянку.
Мы с сыном морщимся и отворачиваемся, когда «рыболов» подносит горлышко к лицу. И слышим уже не гудение шмелей, а жалобный звук пустой посуды. Бутылка как-то удачно подпрыгнула и не разлетелась осколками.
— Пры-пры… — бормочет все тише и тише «рыбак», оседая на отмякший снег…
Снова тишина, снова запели шмели и заквакали лягушки. А где? Смотрим не столь в лунки, сколько на лед, и, наконец, догадываемся: это же он тает на солнце и рождает обманные звуки. Звуки весны, что пока впереди.
«Э, только бы не замахнулись тогда на заливистые песни птиц бутылкой да не захрипели «пры-ррода», — ловлю я себя на обидной мысли, но тут же забываю о ней. С рыжей проталины правобережья сперва негромко, а потом звонче и смелее заподнимался над наволоком самый первый жаворонок.
Серо-черным роем крутились вороны и горбоносые во́роны. С карканьем и курканьем вертелись они вокруг сокола, мешали и не давали ему подняться выше себя. Туда, где в чисто-голубых промоинах неба вспыхивало солнце и сверкали летящие на север чайки.
Небо и чайки звали сокола набрать солнечную высоту и с нее оглядеть родимую землю — вольную, светлую и свежую. Звали улететь далеко от воронья, но сокол, как в сетях, бился и все не мог найти вылета из серо-черного роя. Он угодил им во власть, пытался соколиным боевым кличем разогнать их. Однако они в суматохе «жалили», норовили щипнуть и вконец замаять его.
Нет, не осилить ему воронья… А может, он болен и ему как раз не хватает прозрачно-голубого простора над тучами? И вдруг до меня долетел вскрик сокола, и он, сложив крылья, понесся к земле. Она вырастала и вырастала в его глазах, и закрыла их навсегда, когда сокол сшибся с нею грудью. Я не слышал удара его сильного трепетного тела, но мне показалось, как оттаявшая полянка вздрогнула и качнулась под испуганный березовый шепоток…
Сокол был уже холодный, когда я поднял его на руках. Крепко сложены крылья на груди, где билось гордое и… не сильно защищенное сердце.
— Зачем же ты так-то… — горько промолвил я. — Ведь ты бы одним ударом огнива сшиб башку горбоносому ворону. Тогда в страхе разлетелась бы серая рвань воронья, и ты бы рванулся в синюю высь. Вишь, как она растеснила тучи и голубиная голубь разливается небом, все шире и неогляднее сияет солнце. Ведь ты бы мог…
Слова мои запеклись на губах, а мысли спутались. Откуда-то с куч, бывших когда-то черемуховыми колками, остро и горько потянуло полынью. Воронье расселось по осинам, издали наблюдало за мной: нет, не отдам я вам, любителям падали, вольное тело сокола.
Охотничьим ножом вспорол глинисто-песчаную землю, докопался до могильно-студеной мерзлоты. И ее пробил, пусть высекались искры от ударов лезвия. И когда пошла теплая сухая земля, укутал зеленотканым мхом сокола, опустил его в глубь ямки.
Я не сказал соколу «прощай», хотя, ох как скупа мать-природа на рождение отважных сынов. С одним я встретился в дальнем детстве, а с этим в том возрасте, когда отшумели русые волосы и забелели виски. Наверное, не удастся мне больше увидеть сокола. Разве сын мой повстречается с ясноглазой птицей…
Сокол побрезговал бить воронье, хотя оно и помешало ему вознестись над тучами. Но и в смерти своей он остался таким же свободным, каким родила и вырастила его природа. И поклонился он смертным поклоном самому дорогому на свете — родимой земле.
Густо-малиновое половодье заката затопило реку. И оттуда, где солнце вполглаза прощально глядело на вызелень ивняков, плыли и плыли на восток слетевшие палевые вербочки. А чайкам казалось, будто вода-скоротечина уносит пушистых цыплят.
Возле каждой вербочки всплывали и плавились шаловливые рыбины. И чайки проголосно кричали, касаясь реки, отгоняли желто-полосатых ос. У них не было беспомощных чаят, а они заботились-хлопотали о судьбе уносимых течением ивняковых деток. Они провожали их долго-долго, и все тревожнее поднимались к вечеру над водой их голоса. Может быть, материнским чутьем угадывали они будущих птенцов и догадывались, как скоро вместе с летом не вербочки, а чаята оперятся — взлетят к солнцу. Может, они жалели: вот-вот уйдет зелено-веселый май, отпоют в ивняковой опуши соловьи и никогда не вернутся сюда детки мая.
Вербочки кружились на поворотах и ныряли в волны, над ними певуче-гусельно летели пушистые шмели. И рыбы не трогали ивняковых цыпляток — купали живой розовой волной. И шмели баюкали их, успокаивали чаек: на вздыми кустов родятся новые певучие дети зрелого лета.
Небо к ночи загустело искристо, и сквозным холодом задышала река Старица. И, как на пороге сентября, закуржавел Млечный Путь и стали сыпаться переспевшие звезды. А раньше, еще до солнцегаса, засмирели зяблики и дрозды, даже кулички поутихли — забоялись простудить длинные дудочки-горлышки. Затаились и утки, лишь редко постанывали пигалки у льдисто-тусклых лывин и остывших ручьев.
«Нет, не запоет завтра утро», — расстроился я и позвал сына в избушку. Он перекреп, а еле-еле отнялся от ромашкового многозвездья. И не о весне думалось ему: искал парнишка свою планету, неземную трепетную мечту.
…Сон был крепким, но хрупко высветленное окошко заторопило меня за порог. Остуженный воздух ополоснул лицо, словно окунулся я с головой в омутно-глубокий ключ. И поляна пред избушкой, и осинник-редина — все снежно-иневистое. Как есть кто-то ночью лихо прокатил на русской тройке Млечным Путем, запылил и нашу избушку, и всю землю мучнистым бусом…
«Не запоет»… — дымно выдохнул я вчерашнюю тревогу и осел на железно-настывший пень. Не апрель, а предзимье. И незачем будить сына, впору самому вернуться на угретые нары или заваривать смородиновый чай.
Докурю вот и пойду… И тут коротко скрипнула дальняя осина: вроде бы оборвалась на морозе тонкая струна. Потом вскрикнуло второе дерево, третье… Да не зима же зашла в лес, не со стужи же рвутся в осинах живые теплые жилки…