ТАНЕЦ ОСТРОВОВ
Вот я и подумал, что мне делать с этими островами. Даже не выберешь, к которому плыть. Хоть плыви ко всем сразу — к тому, с которого, как из пушки выброшенные, вылетают тетерева, или к другому, что приподнял на каменном мизинце рябинку, или к тому, где ходит лось и трубит…
Что за беда. Никак ничего не решишь. Или, может быть, все оттого, что светит прямо в глаза ослепительное солнце. Белое пустое солнце сентября.
И они все поняли. Они сами двинулись и закружились вокруг меня. Я только сидел в лодке. А они подняли над озером листву, зашелестели ею, так что стало представляться, будто в лицо тебе улыбается веснушчатая девушка. Они подходили ко мне близко и потом удалялись. Друг за другом, никому не мешая. И продолжали кружиться вдали.
Иногда мне на лицо падала ягода рябины, легкая, словно капля. И стекала на дно моей лодки. Порой ложился в ноги лист и замирал, как птенец. Потом он вспархивал и где-то исчезал над озером.
Так продолжалось до тех пор, пока не зажглись над лесами созвездия. Вспыхнула Северная Корона, показался и зашествовал Волопас, а Телец поднял свои серебряные рога…
Теперь всю жизнь, когда я вспоминаю Вуоксу — это длинное озеро Карельского перешейка, — всегда я думаю об удивительном танце, о таком сияющем шествии островов.
СОВА, И СНЕГОПАД, И КОВШ САМСОНА
В парке пусто. Сумеречно. Старик с граблями сгребает листья в кучи; он поджигает их. Еще свежие, совсем волглые листья горят пахуче, дымно, так, что глохнет запах моря. Только слышно, как стеклянно лопаются волны залива, ложась на валуны.
В Большом дворце пустынно бродит ветер. Фонтаны не шумят. И лишь плавятся жаром вдоль каменной лестницы золотые тела — движение и молодость. Они совсем не замечают пустынности парка, заколдованы Самсоном, который вот уже два столетия единоборствует здесь, символизируя Полтавскую баталию. Ковшом Самсона прозван этот каскад вместе с водоемом. Ковш светится из-за стволов, словно в него садится солнце.
И шелест в темноте, в верхах деревьев. Сова. Сова ушастая летит растяписто, бесшумно, как подушка. Села на липу. Смотрит отекшими веками. Молчит. Говорят в народе, что живут эти совы по двести лет. Неужели уж двести лет вот так она смотрит на каждого, поправляя пальцем серые очки? Полетела.
Еще какой-то шум. Зашелестел над головою сухой, но крупный снегопад. Все принимается звенеть, как будто колется на мелкие былинки. И сова проплывает, петляя в сторону Ковша. Снегопад густеет, от снега пахнет и листвой, и дымом, и морем.
Так стоишь сухой холодной осенью на берегу Финского залива, и смотришь на сову, и пьешь под снегопадом из этого Ковша Самсона.
Далеко над поймой женщины поют, шагая лесом. Они поют и побрякивают пустыми ведрами. Видно, в поле идут, на работу, коров доить среди стада.
Зацвела купава
среди наших дол…
Полдень медлительно играет на рожке, стоя над рекой, и как бы засыпает в звучании собственной песни, от молодости ли, от пения, либо и впрямь от рассыпчатого чистейшего золота купав, что гуляют вдоль берегов, толпятся под березами и горят на весь полдень так, что ломит глаза.
Тихо, только лишь для себя одного выговаривает полдень, покачивая голубыми глазами. А получается громко — над бочагами, вдоль быстрин… Так и расходится, отшептывается по лесу:
И женщины слышат издали. Петь перестают, а хохочут. И одна громко передразнивает.
Полдень приходит в себя, рожок прячет. А гулким длинным бичом бьет в поляну лопающимся рясным ударом. И уходит по угорам, окликивая пастухов и подстегивая стада.
Когда мальчишка — найти цветок в лесу среди берез, в околке. И не сорвать его. Смотреть ему в лицо, раскачивать росу по дну его. Не нюхать, а вдыхать.
И вновь не тронуть, а уйти отсюда в поле.
И потом всю жизнь вспоминать его и верить и не верить: такой ли был цветок, и не сорвал ли ты его?
В наших чистых реках сегодня купаются и хохочут. В наших реках шумно, и рыба ушла под коряги. Только мальки суетятся и ловят губами за ноги купающийся люд. Они щекочут и хихикают.
В наши чистые воды сегодня опустилось лето. Лето распустило волосы, течет под берегами, жарким дыханием улыбаясь каждому и глядя в небо. Теперь мы каждое утро бегаем на речку, и бегаем на речку каждый вечер, порой мы бегаем и ночью, когда нас никто не видит, и долго отыскиваем друг друга среди березников, ивняков, среди осоки, далеко вперед протягивая руки да окликая друг друга шепотом, чтобы никто посторонний нас не услышал.
Когда склонится Пан с обрыва и тяжеловесной лапой полезет в нору, он будет вынимать птенцов стрижей, дуть им в глаза, подбрасывать на ладони и потом долго следить, как те пока еще неуклюже, но уже решительно суетятся в небе.
Потом он свесит с обрыва ноги, покачивая копытами, он станет дуть в ладони и насвистывать песню — так себе, ни о чем. Просто лишь о том, что крадется вечер, прорезался над лесами месяц, тонкий, словно хитрая улыбка, улыбка девушки, бегущей за огороды в полусумрак березовых чащ.
И когда уже смеркается, я подкрадусь по ломким и разлапистым щеткам тысячелистника и наклонюсь над ним. Тут Пан привскочит, вскинет рожки, протягивая руки навстречу сумраку, пойдет плясать в тумане, все на меня оглядываясь, как бы спрашивая глазами — хорошо ли он пляшет.
Еще в полдень с кленов стали сыпаться листья. Стоило ветру шевельнуть плечом, как они целыми стаями летели в долину, катились по крыше и по бревенчатым стенам избы. Листья садились в травы и на дорогу. Скоро невозможно стало ходить. Эти листья усыпали всю тропинку до колодца. Я с ожиданием смотрел в окно, когда же ветер унесет их.
На дороге показалась девушка. Она издали спросила, нет ли у меня напиться. Я сказал, что у меня воды осталось немного и можно ее поделить. Девушка шла тропинкой по щиколотку в листве, как через ручей.
Пока она пила воду, наступил вечер. Я видел, что клены все сыплют и сыплют листья, что вокруг шумит уже настоящее половодье.
— Если вам далеко идти, — сказал я девушке, — то вы рискуете не попасть туда, куда вы держите путь.