Теперь же и Максим умирал на девяностом году своей жизни и седьмой день не принимал пищи. Он только просил ключевой воды, он пил ее маленькими глотками да глядел в потолок, лежа под одеялом, собранным, как половик, из лоскутков. Вечером он переводил глаза на окошко, где светилось вдалеке озеро. Тогда было видно, что некогда синие глаза его полиняли, сделались похожими на картофельные ростки весеннего подполья.
Полог Анна теперь откинула, посреди избы поставила табуретку, а на табуретку водрузила гармонь и накрыла ее вафельным полотенцем, которое Корней привез с войны в своем вещевом мешке.
За огородом уже с весны приезжий инженер совхоза начал рубить себе дом. Оттуда, из-под черного леса, гулко слышались удары топора о пустой и звучный сруб. Рубили сруб двое молодых мужчин в черных очках и в узких, как кальсоны, брюках. Они поставили сруб как раз на том месте, где сорок лет назад рубил свою избу Корней. И свежими бревнами прохладно пахло оттуда по вечерам или перед дождем.
В субботу вечером Анна мылась в бане на задах, над озером. Анна вышла из духоты и села на порожек предбанника, охлопываясь веником. В баню дуло прохладой и запахом цветов. Вывалилась из соседней баньки старая Марфа Ивановна, положила на порог веник и тоже уселась, отдуваясь и поскребывая веснушки на длинных тощих коленках. Веснушки были цвета старых отрубей. Марфа Ивановна походила на лысую курицу, дышала сипло и быстро двигала под пупырчатой кожей коротенькими, узкими ребрами.
— Помирает? — спросила Марфа со свистом.
— Помирает, — ответила Анна глухо.
— Помрет, — сказала Марфа.
— Все помрем, — согласилась Анна, глядя издали на свою избу, которая, как старое гнездо, съезжала с берега в озеро.
В озере низко отразились два маленьких окна, вспыхнувших на закате. И такая тишина стояла вокруг избы, по долине, над озером! Только изредка в срубе кто-то бил обухом в пустое бревно.
Когда Анна вернулась в избу, Максим лежал все так же, только лицо его будто стареньким ситцем пообтянуло, и глаз уже не было видно, хотя веки широко и твердо раскрылись, а ресницы торчали жестко.
Всю ночь Анна не выключала электричества, перебирая в глубоком сундуке вещи свои, Корнеевы и вещи Максима. Военные застиранные брюки, толстые солдатские кальсоны с длинными завязками, которые натирали Максиму ноги и от этого он не мог их носить, немецкую безопасную бритву, которая как-то хитро развинчивалась и тогда только можно было ею бриться. Попался ей бумажный сверток, запрятанный в кружево от старой наволочки, под кружевами лежали документы. Три грамоты, которые Корней перед смертью наказывал беречь пуще души, особенно одну — от Жукова, за нее как будто бы со временем должны были Анне «передти» большие деньги. Анна развернула грамоты и стала их рассматривать. «Красноармейцу Детюхину Корнею Савельевичу, — написано было на одной синими чернилами, дальше напечатано: — Приказом Верховного Главнокомандующего Маршала Советского Союза товарища Сталина Иосифа Виссарионовича от 23 апреля 1945 года № 339 за прорыв обороны немцев и за захват предместья г. Берлина всему личному составу вашего соединения, в том числе и вам, принимавшему участие в боях, объявлена благодарность».
«Принимавшему участие», — подумала Анна, поджала губы и посмотрела на Максима.
По губам и подбородку Максима ползала муха. Анна согнала муху и вернулась за стол. На другой грамоте было написано, что приказом командующего 1-м Белорусским фронтом Маршала Советского Союза товарища Жукова от 30 апреля 1945 года № 6 за отличные боевые действия при овладении районом и главным зданием рейхстага Детюхину Корнею Савельевичу объявлена благодарность.
— Товарища Жукова, — сказала Анна, разгладила листок угловатыми пальцами с крупными деревянными ногтями и двумя иголками приколола грамоту к стене, под иконой.
Потом Анна развернула затрепанную книжечку с темно-красной звездой на бумажной обложке. Далеко, на вытянутую руку, отодвинув книжечку от глаз, Анна принялась читать, что муж ее был русский, 1896 года рождения, грамотность имел три класса, а в звании и должности рядовой, имел три медали; одну — за взятие Берлина, другую — за освобождение Варшавы, и за победу над Германией; рост Корнея не был указан, но было указано, что на войне у него имелась шапка одна, фуфайка одна, одна шинель, гимнастерка хлопчатобумажная, шаровары ватные, рубаха нательная, двое кальсон, полотенце, портянки зимние, ботинки, обмотки, ремень брючный, ранец вещевой, винтовка за номером две тысячи триста восемьдесят шесть, а также закреплены были за Корнеем два коня — Быстрый и Рыбак, оба серые. Тут Анна подумала, что тогда во всем колхозе было три коня. Она долго сидела и думала о конях и о Корнее. Но кони почему-то все представлялись ей не серыми, а вороными. А мужа она видела в телогрейке, в обмотках, с винтовкой, пешком идущего по чужому и страшному городу, от которого по всей России долго шел мрак и ужас. За этим и застал ее рассвет.
Схоронила Анна деверя в полдень, получив на похороны в совхозе деньги, подводу и ткань. По горячей песчаной дороге с палкой в руке шагала Анна Абрамовна за гробом. Колеса телеги гулко переваливались через каменные корни лесной дороги, а конь фыркал и дыбил гриву. Палка с каждым шагом здесь тяжелела и стукала в землю, как в колокол. Положив Максима в землю, Анна ушла на могилу Корнея. Она села там под сосной и к сосне прислонилась. Просидела до вечера, слушая, как под горой парни рубят новый сруб. Топоры били в бревна пусто и весело. А к вечеру в ласковом воздухе запахло молодыми, здоровыми бревнами.
Над могилой скрипела старая черная липа. Скрипела она пустым, несчастным голосом. Где-то пели песню за озером. Где-то конь гулял и звенел колокольчиком. И было это похоже на то, как в детстве: заберется Анна в амбар под мелкий дождичек по крыше, усевшись калачиком и спрятав ноги под холщовую длинную юбку, и кажется ей, будто жених на вороных копях с лентами подваливает к крыльцу. Жених откидывает с брички красную полость, играет на гармошке и взбегает на крыльцо. А с крыльца к нему выходит старшая сестра с пирогом, а на пироге перстень золотой горит. А жених глазами ищет по двору Анну. А из окон другие братья да сестры огромными глазами, прижав к стеклам ладони с растопыренными пальцами, смотрят и дивуются. Братьев да сестер тех теперь на свете уж никого не осталось.
Я помню, это было под вечер, под окном в гору, на кладбище, везли покойника. Гроб лежал на телеге, тяжело тащила телегу серая лошадь, и люди шли с опущенными головами — все больше старые. А над озером туча, молодая, высокая, похохатывала громом и вела с того берега белую стену дождя. И я подумал: как же будут опускать в могилу этот гроб среди грозы и ливня на песчаной горе здешнего кладбища?