Не доезжая до Новгородки, где можно повернуть на Пушкинские Горы и в Михайловское, Володя затормозил.
— Вот здесь? — спросил он тестя.
— Именно здесь, — сказал Владимир Андреевич и добавил: — Я давно, Юрий Николаевич, хотел показать вам это место. Нет нигде воды целебней. — И усмехнулся.
У дороги бил из земли мощный ключ. Это было целое озерко обхватов в десять. Под водой из глубины толчками, целыми клубами шла струя, и не одна. Они были пепельного, предгрозового цвета, и казалось, что из-под земли валит маслянистый дым и клубится под ровным и тяжелым слоем воды. Мы сами напились и набрали воды в бидон.
— Вот мужики связывали шесты один к другому — до восьми метров, опускали, и дна не достать, — сказал Владимир Андреевич, отрываясь от стакана и держа стакан в воздухе двумя чуть горбатыми крепкими пальцами. — А что касается целебности — ух хороша водичка!
Машины то и дело останавливались у ключа. То шофер, то пассажиры подбегали со стаканами, с бутылками, с бидонами. Многие узнавали Масленникова, здоровались, справлялись о здоровье, о делах. И мне начало казаться, что он какой-то главный здесь, на дороге, у ключа с целебной водой, этот рослый мужчина с крепким, загорелым лицом и голо, по-казацки, подстриженным затылком, как стриглись в первые годы после войны, человек с голубым чистым взглядом, от которого не то что спокойно или приятно, а устойчиво делается на душе.
Мы ехали дальше. Солнце ярко светило в кабину. Над равниной высоко шел самолет и тянул через все небо белый след из тумана и ветра. Люба налила в граненый стакан ключевой воды и поднесла ее к нежным розовым губам сына.
— Правильно, — сказал Владимир Андреевич, обернувшись с переднего сиденья, — нашу глубинную водицу надо с младенчества пить.
В стакане плавилось солнце, вода ходила по нему, как бы подгоняемая ветром либо сама превратившаяся в ветер.
— Когда ты станешь ветром… — сказал я маленькому Андрею. — Вон видишь в небе самолет?..
И мальчик, не выпуская стакана из рук, посмотрел в небо.
— Этот самолет был когда-то просто куском металла, а теперь он ветер, и скорость, и красота. И человек, которому он сейчас послушен, тоже был совсем недавно простым младенцем, а теперь он сам и ветер и туман, и грохот, и сила, и движение.
Так говорил я маленькому мальчику с синими быстрыми глазами, который крепко держал в пальцах стакан, наполненный ветром и солнцем.
Колет мой знакомый Миша Михайлов, механик с телевышки, между двумя огромными озерами на высоком дворе возле сарая дрова. Сухие звонкие дрова разлетаются под его топором с цокотом. И так и этак! Поленница растет. И каждое полешко звучит, сверкает.
— Ну и музыкант наш Миша! — улыбается прохожий человек и покачивает головой.
И я подхожу поближе, чтобы полюбоваться Мишиной музыкой.
А стоит на пеньке перед Мишей транзисторный приемник и наигрывает эстрадную музыку. Нашел же наш веселый Миша подходящее для своей поленницы музыкальное сопровождение.
Облака высоко поднялись над Мишей, над транзистором, над поленницей, над озерами и тоже радуются.
В такое тучное, в такое звонкое лето все цветет, все кипит от своего цветения. И в такую пору с утра до вечера кажется, будто все счастливы, все довольны, все у всех благополучно. И вот я узнаю, что Татьяна Александровна Масленникова, мать Владимира Андреевича, целый почти что месяц пролежала в больнице. Теперь она дома.
Татьяна Александровна уже ходит с палкой. Она еле передвигает свои распухшие ноги. Но все что-то она мастерит, все чем-то занята. Возле нее Лена, маленькая дочка Люси. Беленькая девчушка карабкается Татьяне Александровне на колени, заглядывает ей в глаза. И глаза у Лены такие же светлые, такие же чистые и лицо такое же удивительно доброе, как и у Татьяны Александровны.
Старая женщина сидит у окна. Окно раскрыто в сад. В саду цветут красные и белые розы. Они благоухают, они колышутся, их лица добры, внимательны и ароматны. Татьяна Александровна смотрит за окно и говорит задумчиво:
— А вот, Юрий Николаевич, я помню, как-то в молодости меня с красной розой сравнили однажды.
Я улыбаюсь и не могу придумать, как ответить Татьяне Александровне, чтобы это не выглядело глупо или грубо. Когда речь заходит о розах, я всегда теряюсь, всегда я не знаю, что вымолвить.
— А теперь вот, — задумчиво и ясно глядя за озеро, в небо, говорит Татьяна Александровна, — умереть бы мне хотелось.
— Ну что уж вы так, Татьяна Александровна…
— Нет, не подумайте, Юрий Николаевич, что я на жизнь жалуюсь, — поясняет со снисходительной и тихой улыбкой Татьяна Александровна. — На жизнь я совсем не в обиде. Живется мне хорошо. А вот тело мне вроде мешает. Лишнее оно как будто. Не управиться мне с ним. И потому мне хочется умереть, освободиться от него.
По розам шелестит густой и теплый ветер. Лепестки с них медленно взмывают в воздух и колышутся, как бы растворяются, тают в сладком воздухе лета. Я опять молчу. Я только улыбаюсь. И улыбка моя говорит, что мне понятно желание старой больной женщины.
— А вы вот все-таки представьте себе, Юрий Николаевич, — продолжает Татьяна Александровна, не то поясняя, не то извиняясь. — Мне ведь уже за восемьдесят лет. Сколько я детей на своем веку воспитала да войн сколько выдержала. Даже из немецкого концлагеря убежала, когда мне почти что пятьдесят лет исполнилось. Да, — Татьяна Александровна весело и с достоинством подтверждает слова свои кивком головы, — взяла и убежала из немецкого концлагеря. А некоторые мужчины, даже молодые, бежать не решались. — Мягкое лицо ее, украшенное добрыми сумерками бесчисленных нежных морщинок и морщин, румянится от волнения. — Вот и правнучку-то еще вынянчить, может быть, придется. Куда как приятно, — вздыхает Татьяна Александровна, — хоть и хлопотно теперь уж для меня. Коля-то ведь все в рейсах да в рейсах. Да и здоровье тоже не очень у него хорошее. А Люся все в школе да в школе, да за книжками.
Я смотрю на медлительные руки этой почтенной женщины, с глазами, полными красоты, достоинства и неизъяснимой доверчивости ко всему, что ее окружает, и к сердцу моему подкатывает удушающее и счастливое желание заплакать. Я отворачиваюсь и смотрю за окно. И вижу я там одни только белые розы. Красных я не вижу, они исчезли. Белые, крупные, сверкающие розы склоняются к деревянному окошку дома Масленниковых. Их доброе глубокое дыхание исполнено сверкающей и нежной седины.