Чья-нибудь фигура припадет к окошку, составленному из кусочков стекла, склеенных бумагою, и старается рассмотреть, кто едет по улице?
Опять снежные равнины. Дремлется под поскрипыванье связанных лыком саней, топот и фырканье маленьких лошадок, изредка понуканье проснувшегося мужика. Чуть-чуть посветлело, — это на небе сквозь серые тучи показалось мутное пятно месяца.
Спустились с горы: сани раскатывались без железных полозьев, без «тормазов», как говорят мужики; нас встряхивало, бросало из стороны в сторону на скатах дороги. Поднялись снова на гору, и показалась деревенька в несколько изб.
— Вот и Тарасово, — сказал Василий Иванович. — Здесь обогреемся, чайку попьем и отдохнем.
Посреди деревни стояли два низеньких длинных домика и один новый и высокий. Перед ними вся дорога была усеяна сеном от множества проезжавших.
Три воза со льном стояли привязанными к колоде. Передняя наша лошадка свернула с дороги и уперлась головой в самые ворота.
Не весь наш обоз остановился, саней восемь проехали дальше; их деревни были, вероятно, недалеко или они привыкли останавливаться на другом, знакомом им постоялом дворе. Двое из наших мужиков подошли к окошку и стали стучать; изнутри послышался женский голос:
— Сейчас, мои родные, сейчас, мои желанные, — сейчас дворник ворота откроет…
Заскрипели, отворяясь, высокие ворота, показалась темная фигура человека с фонарем. Передние сани въехали, за ними и остальные. Небольшой квадратный дворик с трех сторон был окружен навесами, под ними стояло много саней. Отпряженные лошади были привязаны головой к саням, ели сено и овес. В одном углу двора висели громадные весы, и баба в полушубке, светя фонарем, что-то отвешивала двум мужикам в тулупах. Все прибывшие искусно пробрались между стоящими лошадьми и сумели разместиться.
Баба, покончившая с весами, качая в темноте фонарем, подошла к вновь приехавшим.
— Уж вы извините, желанные мои, не можем вас в светлые горницы провести, заняты они. Дорога железная у нас строится, так анджинер с этой дороги у нас сегодня все три комнаты взял: петь он любит и хочет, чтобы никто ему не мешал, ходит по всем трем комнатам и поет!.. Вы уж потеснитесь у нас на кухне. Кухня у нас хорошая, просторная, только народу набралось много, все бельские уроды понаехали…
Вместе с другими я вошел в низенькую дверь, прошел узким и кривым коридорчиком, подпертым бревнами, чтобы потолок не провалился; где-то сбоку в стене открылась дверь с аршинной высоты порогом.
Мы перешагнули в небольшую квадратную комнату, сажени три в ширину. В этом крохотном помещении с нашим прибытием оказалось, по крайней мере, человек сорок. Всюду, куда только можно было взглянуть, видны были сидящие фигуры во всевозможных позах и положениях. На полу была набросана солома, и лежали вповалку мужики. На печи, лежанке и скамьях тоже лежали мужики, бабы и дети; иные спали сидя, прислонившись к стене. За столом сидели два мужика и хлебали что-то из одной миски.
Мои спутники стали подолгу молиться на потемневшие образа, потом распоясались и полегли на полу, найдя себе местечко среди других лежавших.
Василий Иванович не лег, а сел на лавке и с очень унылым видом уставился в пол. Когда снова вошла баба, приведшая нас со двора, с заспанным и недовольным лицом, Василий Иванович ущипнул ее и, заискивая, спросил:
— Нельзя ли бы, молодуха, сороковочку[15]?
Откуда-то из-под лавки раздался басистый голос: «И мне!» — а на печи поднялась всклокоченная голова и заявила, что тоже не откажется.
— Проклятые! Покою от вас нет, — заворчала баба. — Только жизнь мою молодую загублю, иссушу мое тело белое этими ночами бессонными… Сейчас вам достану, мои желанные, всего, чего хотите, чтобы вам пойти да споткнуться!
— Да ты, Домнушка, не сердись, — мы тебя уважим и тебе поднесем, а потом поляжем, и никто более тебя не побеспокоит!
— Не нужно мне ничего вашего. Спать до смерти хочется, — а тут возись с вами! Сейчас спрошу у хозяйки и принесу вам.
Домна уходит, и через несколько минут распахивается дверь и появляется дородная хозяйка постоялого двора с накинутою на плечи шубою.
Точно Марфа-посадница, кричит она зычным голосом:
— Кто хочет что-нибудь из лавки, так я выдам, а потом уж больше не смейте беспокоить!..
Встают с пола и из-за углов какие-то заспанные всклокоченные фигуры и уходят вслед за хозяйкой; вскоре они возвращаются со связками баранок и бутылочками. Водку благоговейно, перекрестясь, они выпивают, закусывают баранками и ложатся снова спать.
Странное впечатление производит эта толпа спящих людей.
Необыденным является детски доверчивое отношение друг к другу, совершенно отсутствующее в городской толпе. Эти мужики, продавшие лен и, стало быть, возвращающиеся с деньгами, — по крестьянскому бюджету очень большими, — не выказывали ни малейшей боязни или недоверчивости к тем совершенно неведомым им проезжим, с которыми им придется провести ночь в одной комнате. Один разговаривает с другим, как будто вчера только с ним расстался и век был знаком; он посвящает соседа в свои интересы, говорит о своей беде, и другой истинно сочувствует.
— Не знаю, что сделалось с конем. Не ест сена и овса не ест.
Попробовал немного и морду отворотил! Пришел я снова, — он лежит; я поднял, поставил, стоит он, раскорячив ноги. Вот сейчас опять ходил, — конь лежит снова!..
— Ты опоил его, быть может?
— Какое! Два часа уже как приехал, а пить ему не дал еще.
Несколько мужиков уже всей душой приняли участие в опасениях этого в первый раз встречаемого человека. Они встают, отыскивают шапки под скамейкой и идут к двери, во двор. Там они все обступают чалого коня, который лежит на соломе, на брюхе, подобрав под себя ноги и, меланхолично подняв голову на длинной шее и отвесив нижнюю губу, с полным равнодушием относится к своим зрителям.
Мужики начинают подымать коня: одни тянут за голову, другие толкают в бок, наконец, кто-то тащит кверху за хвост, и конь, к общему удовольствию, встает. Знатоки ощупывают его со всех сторон, подымают, осматривая поочередно все четыре ноги, наконец, решают, что ничего особенного у коня нет, а что просто и «у скотины своя фантазия бывает»!..
Все возвращаются в комнату и снова ложатся спать.
На некоторое время все несколько стихает. Слышно дыхание спящих, храп, стоны из-под лавки одного лохматого мужика. На печи старушечий кашель, иногда слышно сквозь сон бормотанье слов или шепот: «О, господи помилуй!» скажет кто-нибудь, переворачиваясь на другой бок.
На стене монотонно постукивают часы, закоптелые и засиженные мухами.