Когда мы сели на лошадей, уже взошла белая, полная луна… Кучка детей как-то безмолвно и бесшумно выросла на освещенных месяцем развалинах. Не до игры в этой могиле… Сами дети катко не идут к ней… Месяц одел в бледные саваны полчища каменных скелетов, и живописные, несколько страшные тени протянулись с развалины на развалину… Еще резче и страннее раздавались среди тишины шаги наших лошадей, за которыми поползли длинные, и грающие тени… Мы уезжали в другие ворота, мимо бойницы, и спускались в Иосафатову долину… Снизу я оглянулся на Чуфут; он казался выше, белее и фантастичнее… В узеньком, одиноком окошечке высоко-высоко краснел огонек… Этот огонек не напоминал человеческого жилья, а скорее казался полунощным огоньком какого-нибудь вальтер-скоттовского таинственного замка, в роде башни вудстокской принцессы… Проклятием Содома и Гоморры смотрели эти покинутые развалины при месячном освещении, в могильной тишине ночи…
На дне долины нас встретил город другого рода, тоже могильный… Тысячи надгробных камней, двурогих, однорогих и безрогих, густою нивою уходили в устье долины, белеясь, как толпы мертвецов… Их осеняла старая каштановая роща, которой рогатые сучья вырезались на синем небе… Настоящая Иосафатова долина, долина воскресения мертвых. Могилы, горы, развалины на горах, — все пахнет, действительно, Иерусалимом… Вон внизу протекает иссохший Кедронский ручей, а гробница магометанского святого так удобно заменяет Авессаломов мавзолей… В моей памяти восстали все поэтические картины иерусалимских окрестностей, которые мне случалось видеть. Не доставало арабских пастухов на склоне гор, совершающих вечернюю молитву. Они были бы так хороши в своих благочестивых позах, в упор освещенные месяцем… Еще тише и пустыннее показалась мне тихая пустыня, в которой приютился Успенский скит, когда я проезжал ее теперь, облитую сиянием луны… Работы стихли, сад стих, и соловей стих… Устья пещер чернели неясно и угрюмо. В недрах скал кой-где теплились звездочки лампад… Вместо соловья, из какой-то глухой трещины сыч застонал нам вдогонку… Даже лошадь вздрогнула. А цыганская деревня Солончук была еще вся на ногах… Когда мы спустились из безмолвного монастырского ущелья в их греховодническую долину, то просто были поражены криками и хохотом игравших ребятишек… Черные, почти нагие фигурки, с безобразно худыми реками и ногами, как дьяволенки, кружились и визжали на заборах и под заборами, едва не попадая под ноги лошадям… Можно было вообразить, что мы странствуем по загробному миру, и въезжаем теперь от райских обителей в логовище нечистой силы…
Мечети были освещены, муэдзины нараспев гнусили свои призывания, и правоверные цыгане, не спеша, входили в мечеть…
Я собирался ночью же уехать в Севастополь, и потому гнал лошадь, как мог, не отвечая на монотонные: "ахшам хайрес!",[22] встречавшее меня на каждом шагу.
В Бахчисарае меня задержали, однако, часа два. Опять моя несчастная коляска ковыляла по невообразимой бахчисарайской мостовой, едва не задевая концами осей за великолепные магазины, украшавшие улицу. Все было уже заперто, и затхлая, неподвижная атмосфера восточной жизни, казалось, механически лежала над этими бедными и тесными домиками, из которых угрюмое невежество и деспотизм изгнали самые благородные потребности человека и самые законные его наслаждения… Тускло и скучно светились кой-где сальные свечки, и никакого движения и звука не слыхать было на улицах. Раз только встретился мне сытый, старый татарин в бараньей шапке и с фонарем в руках, за которым шла закутанная, как мумия, в белую чадру, высокая женщина; может быть, такая же противная старуха, а может быть какая-нибудь Зюльнара, стройная как пальма. Зато месяц светил великолепно, и вид на спящий город, с его минаретами, тополями и глубокими переулками, был неописан… Я много раз вставал на ноги в своей коляске и глядел назад, не в силах будучи наглядеться. Восток, самый чистейший, Восток Дамасков и Алеппо, расстилался кругом меня в этом обаятельном сиянии… На шоссе меня скоро закачало, и я заснул.
Вид Севастопольского разрушения. — Матрос-чичероне. — Посещение поля битвы.
Севастополь вышел таким, как я его совершенно себе не представлял. Мы в России не имеем ничего похожего на Севастополь, и русского в нем ничего, кроме флага. Это не столица, не губернский город, и даже не уездный, а между тем он приличен, как сама столица. Это юноша девятнадцатого века, одетый совершенно по-европейски. В нем все хорошо, ему нечего прятать в закоулках и задворьях. Мне показалось, в нем нет ни одного деревянного домика, ни одного дощатого забора; все или пре красные большие дома из инкерманского камня, не нуждающегося в штукатурке, или небольшие чистенькие домики с черепичными кровлями, тоже каменные. Улицы широкие, хорошо мощеные, прямые и правильно разбитые, церквей мало, но какие есть, те изящны.
По улицам деревья, во дворах сады; сады эти — персик, миндаль, черешня; они цветут так нежно и благоуханно, что приезжают лечиться их запахом и видом. Но самое европейское в этом европейском городе — это море. Хотя Россия бесспорно обладает многими морями, исчисленными в географии Ободовского, но я все-таки почему-то не считаю моря русским элементом. Ничего русский не сделал на море, и почти не живет на море; по его берегам или финны, или немцы, или греки с татарами, или киргизы с трухменцами; только и есть наши, что на мерзлых морях, да и то пополам с самоедом и лопарем. Поэтому море делает Севастополь каким-то не русским городом, как оно делает, например, Петербург. Истый русский город должен быть на Оке, на Волге, на Угре, где пахнет рыбою и ползут по целым месяцам неуклюжие, как черепахи, баржи, на бечевах, на шестах, на всем, на чем езда особенно неудобна. Пароход — уже есть в известном смысле какое-то отрицание Руси. Там уже и прислуга, и начальство смотрят на по-русски, а по-заграничному; приход и отход быстры и точны, ездят прилично, паспортов не требуют.
Море в Севастополе, я уверен, единственное не в одной России. Тут вместе красота, удобство и здоровье. Море врезывается прекрасною глубокою бухтою верст на пять в середину земли, раздвигая такие же прекрасные известковые холмы; в России мы считали бы их высокими горами. Эта широкая главная бухта бросает от себя в стороны несколько побочных бухт, из которых одна, — Южная бухта, — есть средоточие города. В ней просторная и безопасная стоянка кораблям. С одной стороны Южной бухты поднимается амфитеатром весь город, с другой находится множество важных сооружений морского ведомства, знаменитые доки, госпитали, казармы и разные мастерские адмиралтейства; все это вместе составляет особый город. Дальше за доками Корабельная Слободка,[23] примыкающая к славной памяти Малахову Кургану.[24] Северная Сторона[25] лежит через главную бухту.