– А что, если попросить у него продать рыбу? – предложил Тормоз.
Уже при одной мысли во рту собралась слюна, так что я даже не смог ничего ответить. За меня сказал Ришар, отыскивая глазами проводника:
– Превосходно! Где Пятница? Без него мы не сможем договориться.
Но Пятница отправился за ослами, которые разбрелись бог весть куда в поисках травы. В этот момент высокий туркана подошел и с доброй застенчивой улыбкой протянул нам свою рыбину – дар гостям…
Мы поели. Хорошая это штука – еда. Дневной паек, включавший несколько граммов галет и две горсти сухофруктов, великолепно вызывает аппетит, пусть даже приглушенный немного жарой. А сейчас мы ели рыбу! Она таяла уже в пальцах, и мы набивали рот дивной горячей густо посоленной снедью.
Солнце уже клонилось к западу, когда Пятница навьючил ослов. Все были готовы выступить в путь. Мне было по-честному жаль расставаться с нашим другом рыбаком. Хотелось подарить ему что-то на память, но у нас ничего не было, за исключением консервного ножа. Ришар дал ему несколько серебряных монет. Присев на корточки, туркана взял их, осмотрел и возвратил назад. Глаза его смотрели вопросительно: он никогда в жизни не видел белых и не был знаком с деньгами… Пятница начал хихикать, подмигивая нам с заговорщицким видом. Потом очень ласково, как ребенку, начал втолковывать ему: в Саут-Хорре, который за горой Ньиру, есть торгаш-сомалиец, и у него можно обменять эти монетки на что угодно: на веревки, просо, наконечники для гарпуна или кукурузную муку… Рыбак внимательно слушал. Он ничего не говорил, лицо оставалось задумчивым, а взгляд витал где-то далеко-далеко: все это ему было явно неинтересно.
Очень жаль. Нам так хотелось порадовать его, мы были тронуты проявленным гостеприимством… Тормоз проверил груз, обойдя все кругом, дабы удостовериться, что ничего не забыли. С земли он поднял какую-то вещь. Рыбак расплылся в улыбке. Глаза его светились добротой, он переводил их то на нас, то на чудесную вещь – консервную банку из-под сгущенного молока…
* * *
Горький привкус разочарования не покидал меня на пути назад. День за днем мы шли по каменистым руслам иссохших рек, карабкались на столообразные плато, спускались в узкие ущелья, брели по равнинам, покрытым переплетениями лав. Мы вновь обрели покой и безмятежность степного кочевья, перестав следить за временем. Нас уже даже не беспокоили колодцы, мы знали, что они лежат на пути следования – Мусине, Лаисами, Лонджерин. Мы были уверены, что сумеем утолить жажду, а через несколько дней и вдосталь поесть. Освободились от тревоги, освободились от Рудольфа, освободились от Телеки… Большей свободы и представить себе невозможно, в этом было что-то сверхчеловеческое.
Шагаем. Слышен лишь ветер – неутомимый дворник пустыни. Когда начинается самое пекло, устраиваем привал под редкой сенью колючего деревца. Потом снова шагаем до ночи… Вспоминаю окончания этапов в мавританском Адраре, дробный топот верблюдов, крики «геш-геш» караванщиков – туарегов в синих тюрбанах, их сверкавшие глаза и озорную, чуточку свирепую улыбку. Туареги понукали верблюда пяткой, ударяя в определенное место на шее. В сумерках мы останавливались, укладывали верблюдов и снимали с них вьюки. По земле скользили быстрые тени. На каждой остановке нас ждало чудо: обжигающий сладкий зеленый чай; после него ели рис с маслом, сбитым из овечьего молока. Поев, мы благоговейно заворачивались в одеяла и смотрели в небо затопленное половодьем звезд, по которому плыл тоненький серебряный ковчег луны…
Здесь у нас не было ни верблюдов, ни пищи. В конце этапа мы едва ковыляем налитыми тяжестью ногами по раскаленным камням, рот как будто залит гипсом, иссушающий ветер дерет лицо. Но, несмотря на сосущий голод (а может быть, именно из-за него), мы чувствуем себя настоящими кочевниками, сжившимися с пустыней.
Враждебная земля, по которой мы сейчас шагаем, действительно кажется коркой планеты, из милости терпящей жизнь. Все здесь безмолвно вопиет; жизнь – исключение, а не жизнь – правило. До смерти – один шажок. Среди обугленных скал и песка возрастает значение смерти. Ее очевидность становится наглядной, и мало-помалу проникаешься ею. На поверхности громадной массы Земли, а в таких местах особенно ощущаешь ее невероятный объем, жизнь выглядит слабо теплящимся огоньком, который можно затушить одним взмахом. На пустынных просторах ничто не скрывает эфемерности нашего существования, здесь ничто не затушевывает очевидность присутствия смерти на земле, ничто не отвлекает человека в его суетливом бытии.
Конечно, в другой жизни нам помогает все: улицы и деревья, дока, поезда, работа, борьба, удовольствия, искусство, тщеславие и деньги, сады, фонтаны… Даже слова от постоянного употребления теряют свой изначальный смысл. «Все мы смертны». Никто не пугается при этом: ни говорящий, ни слушатели. Но ту же фразу вряд ли решишься произнести в пустыне.
Здесь ничто не застилает взора, мысль упрямо цепляется за следы небытия вокруг – небытия, в котором еще недавно обретали человеческие существа. Инстинктивно начинаешь думать о том, что можешь оставить на память о кратком миге, проведенном тобой на свете… Разве только нагромождения в пустынях, каменные склепы, пирамиды царей или скромные могильные камни, так взволновавшие нас на необитаемом острове. Здесь рождались религии. Все предавались раздумьям в пустыне: Моисей и Иисус, Магомет и Будда.
Но душа взывает и оплакивает не самое себя. Истинная трагедия в том, что, умирая, мы покидаем тех, кого любим. «Крики отчаяния и заламывание рук – нет, я не смогу вынести этого зрелища», – писал Сент-Экзюпери, потерявшись в ливийских песках и думая, что настал последний час.
На долгом пути, приближавшем нас к привычной жизни, я невольно вернулся к мыслям, посетившим меня год назад в широких степях Адрара. Я подумал тогда, что вездесущее присутствие смерти порождает у человека жажду утешения и надежды. Когда сейчас я вновь вышел из узких пределов привычного бытия и освободился от суеты, как советовал Экклезиаст, неизбежность конца встала передо мной, не прикрытая никаким искусственным экраном. Но утешение себе я искал не в будущей жизни, которую воображает душа, а во всемогущей радости любви.
Это любовь матери к ребенку. Любовь мужчины к женщине – непрерывающаяся цепь продолжения жизни. Любовь оставшихся жить к тем, кто их породил и довел до взрослости.
Это любовь работников, занимающихся одним делом – созиданием или познанием. Любовь человека к миллионам других людей, которые на всей планете борются и страдают, трудятся и оберегают чудесное творение, которое сообща нам удалось вырвать у минерального мира, – человеческую жизнь.