Давным-давно считалось непозволительной смелостью показывать товары массового производства в тех же залах, что и произведения искусства, — в музеях с мерцающими лампочками и маленькими табличками у каждого экспоната. Теперь же общий выставочный контекст уравнивает обыкновенный стакан сухой лапши с более дорогими предметами, несущими отпечаток личности дизайнера. Нам предлагают разглядеть элегантность линий или, как минимум, новаторство и эффективность в банальной чепухе, на которую дома мы не бросили бы и второго взгляда. Мы живем в окружении подобных безделиц день за днем и поэтому часто перестаем замечать их. Мы довольны уже тем, что они есть рядом, невыразительные, ничем не примечательные. Мы забыли, что когда-то, где-то, кто-то придумал их такими, какими они попадают к нам, что на самом деле они достойны называться удобными, сделанными с умом и даже прекрасными.
© Steve Speller
Побродив по выставке, я выпил чаю с (теперь уже бывшей) директрисой Музея дизайна Элис Роусторн, которая умеет завязать серьезную философскую беседу быстрее, чем любой из тех, с кем мне доводилось встречаться прежде. Она немедленно поинтересовалась, попадался ли мне среди бравших у меня интервью журналистов такой, с кем по-настоящему интересно было общаться. Я ответил рассуждением о восприятии, свойственном людям творческого склада, — тем, кто что-нибудь создает, и особенно на сцене, подобно мне самому. Эти мысли родились у меня относительно недавно. Люди привычно считают, что творчество — это выражение уже существующих устремлений и страстей, что в творческом акте находит воплощение некое чувство. Отчасти это похоже на правду. Будто художника или композитора, как любого из нас, может охватить всеподчиняющая страсть, гнев, любовь, боль, тоска — и вся разница лишь в том, что творец не имеет другого выхода, кроме как выплеснуть свои чувства при помощи привычного выразительного средства. Я предположил, что гораздо чаще работа становится своего рода инструментом для разработки этой эмоциональной породы, с ее помощью творец обнаруживает и выносит на свет то или иное чувство. Те, кто выходит на сцену, чтобы спеть (и, вполне возможно, ценители музыки тоже), не подходят к микрофону с багажом уже готовых эмоций, мыслей и чувств. Исполняя или сочиняя песню, они используют творческий акт для того, чтобы воспроизвести их, извлечь на поверхность. Песня вызывает эмоции, а не наоборот. Ясное дело, эмоция должна была возникнуть в жизни певца когда-то в прошлом, чтобы он сумел вновь вызвать ее к жизни, но мне лично представляется, что творческий акт (если только работу можно считать инструментом) воскрешает чувства влюбленности, печали, одиночества или радости, не являясь при этом плодом этих чувств. Творчество скорее подобно буровой установке, которая вгрызается в эмоциональную руду, вынося наружу сырой материал, из которого потом можно будет что-то слепить, — глину, которая когда-нибудь пригодится.
Я направляюсь обратно, кручу педали сначала вдоль пешеходной дорожки, тянущейся по южному берегу Темзы, затем сворачиваю на север, еду по мосту Ватерлоо — и в глубь городских кварталов до самого Британского музея, где открыта выставка старинных шкафчиков с диковинками под названием «Просвещение». Лично мне коллекционирование редкостей и просвещенный взгляд на жизнь не кажутся легко совместимыми; во всяком случае, одно не обязательно приводит к другому, но здесь их состыковали воедино. Потому, возможно, собирательство необычных предметов и перемены в мироощущении шли внахлест на временной шкале. Объекты в «камерах чудес» — заспиртованная живность, странные книги и рукописи, античные фигурки, священные предметы из далеких земель — часто группировались вместе сэром Джоном Соэном или другими коллекционерами той эпохи совершенно произвольно, по любому подходящему критерию, будь то форма, материал или цвет. В одном шкафчике, например, могли оказаться десятки округлых предметов, привезенных с разных концов света, а в другом — только продолговатые или заостренные. Многие из них не имеют с остальными ровным счетом ничего общего, не считая приблизительно схожего силуэта. Сегодня такой подход к собирательству едва ли сойдет за взвешенную, «просвещенную» методику научной категоризации, но, хорошо поразмыслив над этим, я готов сказать: да, в действительно просвещенном мире какая-то связь и вправду объединяет, скажем, все зеленые объекты, не ограничиваясь их цветом. Возможно, мы пока не полностью понимаем, как именно, но связь присутствует, чем-то неуловимым объединяя и, например, все шестиугольные предметы. Эти нелепые наборы диковин когда-нибудь, вполне вероятно, уже не будут рассматриваться как «взятые с потолка» капризы коллекционеров.
Может статься, любой подход к систематизации по-своему хорош, ничем не хуже других, даже если мы сможем оценить его потом, когда-нибудь в будущем, когда научная публикация совершит «открытие»: шестиугольники (или овалы, или определенный цвет, или текстура) представляют собой функции, каким-то образом определяющие содержание. Так же, как форма молекулы ДНК определяет ее функцию, при этом ее выполняя. В данном случае форма не следует за функцией, форма и есть функция. Интересно, не стоит ли генетика на грани подобного грандиозного откровения, за пределами нашего понимания ДНК, основанного на молекулярных структурах, общих у различных форм жизни, у разных видов. В своей книге «Животные в переводе» исследовательница Темпл Грэндин предполагает, что все звери с белым пятном на шерсти менее пугливы, чем их собратья без таких отметин. На поверхности эта мысль может показаться нелепицей. Будто цвет моих волос может что-то говорить о моей личности или даже определять ее. Но если подобные идеи можно подтвердить, тогда мы уже в шаге от научной классификации предметов по признаку заостренности или округлости.
В чем-то это сродни симпатической магии: обычное для Запада предположение, что «первобытные» ритуалы подражают тому, чего стремятся достичь. Фаллические объекты могут считаться укрепляющими мужскую силу, а танец, повторяющий падение дождевых струй, оказывается способен вызвать настоящий дождь. К таким очевидным привязкам я отношусь с недоверием. Мне представляется, что связи между явлениями, людьми и процессами могут быть иррациональны. Я чувствую, что окружающий нас мир может оказаться более похожим на сон, полным метафор и поэзии, даже если сегодня мы считаем иначе. С привычной для нас научной точки зрения он покажется таким же иррациональным, как симпатическая магия. Ничуть не удивлюсь, если поэзия — в самом широком смысле, как мир, наполненный метафорами, ритмом и повторяющимися паттернами, формами и моделями, — и есть основной закон мироздания, его механизм. Мир не исполнен научной логики, он больше похож на песню.