Егорыч перекрестился, вспомнив о замерзшем индейце. Ведь и Загоскин видел все это своими глазами. Дня три назад к стенам редута примчалась собачья упряжка. На нартах с полозьями из мамонтовой кости стоял неподвижно человек, закутанный в меха и плащ из лосиной кожи, облепленный сверху обледеневшим снегом. Снежная кора блестела на солнце, поблескивал и голубоватый ствол ружья, крепко зажатого в руке индейца. Егорыч первым подбежал к нартам. Собаки тяжело дышали, высунув языки. Их слюна замерзала на лету, падая на сугроб подобно каплям стекла. Начальник Михайловского редута несколько раз окликнул индейца. Тот молчал. Тогда Егорыч взял его за плечо. Удивительно легкое тело покачнулось и рухнуло вдоль нарт. Раздался легкий стук, как будто упало длинное промерзшее полено. Индеец был мертв!
На аляскинском морозе, на ветру, он не смог сдержать бег собак; они мчали его сквозь белые равнины, пока сердце человека не остановилось.
Тело, завернутое в лосиный плащ, похоронили, вернее — водрузили привязанным к доске между вершинами двух лиственниц за стеною редута.
Михайловский редут стоял на небольшом острове; неподалеку от него вились голубые рукава устья Квихпака — так назывался великий Юкон. Остров Михаила — ледяная тундра, поросшая карликовыми березами; земля оттаивает здесь летом лишь на три дюйма, дальше идут слои вечной мерзлоты, а потом — ноздреватая вулканическая почва. Тело индейца нельзя было предать земле…
Голубая лавина рассвета подошла к бастионам редута. В начале полярного утра Загоскин встал. Это был высокий человек лет тридцати. Он посмотрел при свете печи на толстые карманные часы и громко щелкнул крышкой. Пора выступать! Поверх меховых одеяний и лосиного плаща Загоскин надел походную сумку, пристегнул к поясу пистолет и компас. Толкнув плечом обледеневшую дверь, он вышел из жилья. Было уже так светло, что различался труп индейца, покачивавшийся, как маятник, между лиственничными стволами.
— Ваше благородие… На погибель идете, — сказал Егорыч, указывая на тело индейца. — Да еще пешком! Обождали бы до весны. Сердитесь не сердитесь, а в книге я записал, что вы насчет мороза упреждены были…
— Время не ждет, Егорыч. Да можно без благородия, к тому же я и чина лишен… Ну, индейцы готовы? — И он крикнул что-то по-индейски, постучав в окно хижины, где жили промышленные.
— Вам виднее, Лаврентий Алексеич, — сказал Егорыч. — А Кузьма с Демьяном сейчас оболокутся и выйдут. Да вы более на Кузьму надейтесь — он все же дольше среди русских жил. Доглядывайте за ними; беда с этими индианами-новокрещенами. Не ровен час — копье в спину всадят… Когда ждать вас, что в Ново-Архангельск отписать?
— Напиши: бывший флота лейтенант Загоскин выполняет приказ Компании. Сего числа он вышел из редута но льду Квихпака к вершине реки… Егорыч, а ежели что со мной произойдет, пусть отпишут в Пензенскую губернию… Погляжу, не замело ли чертеж.
Легко ступая по звонкому, остекленевшему от ветра сугробу, Загоскин подошел к стене редута. Под самым палисадом — чтобы не замело снегом — на снежном откосе был изображен грубый чертеж. Бывшие аманаты, новокрещены Кузьма и Демьян, боясь колдовской силы карандаша, начертили на сугробе обломком кости Юкон, его рукава, границы залива Нортон. При этом индейцы объяснили, что палисад надо считать Великими Горами — там истоки Квихпака, а скат сугроба — спадом реки в море… Вот единственная карта похода!
Когда они все трое вышли из ворот редута и миновали заиндевевшие бастионные пушки, над тундрой занялась багровая заря.
Безветрие и холод. Сугробы покрыты свежим легким снежком, под ним плотный, как литое железо, пласт давнишнего снега. Шаги бесшумны. Новокрещены несут на спинах припасы — мешки пельменей с олениной из Ново-Архангельска, мясо, чай, похожий на камень хлеб, леденцы, которые плотнее свинцовой пули…
Путники вошли в рябиновую рощу. На деревьях висели алые грозди, пощаженные птицами. Загоскин невольно протянул руку к запорошенной снегом ветке. Ветка вырвалась, осыпав его искристой пылью.
— Чет-нечет, — загадал он и снова потянулся за яркой гроздью.
Пересчитав ягоды, он улыбнулся и сунул гроздь в сумку. Вспомнился пензенский сад, покрытый плесенью забор, кольцо калитки. Суждено ли ему возвратиться к рябинам отчизны?
Три человека все идут и идут по льду Квихпака. Им нужно дойти, совершив путь не в одну сотню верст, до ближайшего поста Российско-Американской компании, или до «одиночки», как здесь его называли. Там, у очага, сидит длинноволосый и безбородый русский креол — приказчик. Он ждет, когда к нему прибредет индеец со шкурами выдры или красной лисицы. Они вспрыснут сделку крепкой русской водкой и надолго расстанутся друг с другом. И опять он один, только сверкание снега вокруг, треск бревен хижины и тявканье красной лисицы, которая стелется по сугробу, как огонь оставленного костра.
Путники ночевали в сумрачной чаще, близ берега Квихпака. Индейцы нарубили свежих хвойных ветвей, покрыли их мохом и развели костер рядом с ложем. Загоскин вскоре заснул. Голубая пелена сна отделила его от снежного мира. Он видел поля, заросшие золотой пензенской рожью, видел дни, когда он был совсем молодым. Во сне аляскинский снег пахнул антоновкой, той, которую Загоскин ел в детстве.
Потом засверкали огни. Множество разноцветных огней. Что это? Светлая звезда над адмиралтейской иглой, звезды, отраженные в Неве у парапетов около Морского корпуса? Или это плывут над зеленой балтийской волной бортовые огни фрегата «Урания», — мичман Загоскин стоит на ночной вахте? И гром волны, и звон корабельного колокола, и зыблющийся огонь на верхушке мачты, и все это — сквозь голубую пелену! Она стелется, плывет и звучит. И у края ее, блистая, возникает золотая полоса каспийского песка. Русский десант бежит по горячим холмам, персидские пехотинцы неумело отстреливаются. Багряные пятна мерцают на песке, но цветут они недолго: кровь испаряется на барханах, и пески вновь становятся золотыми. Потом вдруг чей-то неторопливый голос читает реляцию о «Деле при Северо-Восточной Куринской банке», чья-то жилистая рука протягивает Загоскину золотую медаль, висящую на цветной ленте. И все это сон, все — начало и конец прожитого… Потом — Астрахань, сияние плодов на шумном рынке и отвесные лучи полуденного солнца. В море, прозрачном на сажень, идут косяки рыбы, серебряной и ярой. Тела рыб сверкают, как клинки. Светятся паруса брига «Тавриз», обрызганные водяною пылью. А потом, потом… Матрос 2-й статьи Лаврентий Загоскин идет вверх — на марс фрегата «Кастор». Как будто нескончаемая дорога в небо, как будто на конце гудящей мачты сияет колючая одинокая звезда и ее можно взять рукой. А на плечах разжалованного — мокрая и грубая одежда солдата морей… Он моет палубу, и в потоках зеленой воды играет отражение лучей скупого балтийского солнца. И темная пена скатывается с камней Аландских островов. Голубой проблеск — и над озаренным молнией морем вспыхивает огонь маяка Утте. Из светлого марева плывут черепичные кровли Ревеля. Когда-то Загоскин брезговал заходить в портовые кабаки. В Ревеле лилось золотое пиво. Пить!.. Он проснулся и протянул руку, чтобы по привычке взять горсть снега. Голубая завеса еще качалась перед глазами, но через мгновение исчезла. Кругом все бело, все непроницаемо, сплошная белая стена, Загоскин стряхнул с плеч снег. Стена! Белые частицы ложились плотным слоем. Он сделал знак рукой, и с земли поднялся большой снежный ком. Это — один из индейцев. А где второй? Спрашивать бесполезно — сквозь шум метели не слышно голоса… Загоскин понял — нужно беспрестанно двигаться. Он протянул руку к индейцу, взял его за край плаща и потянул за собой. Они, обнявшись, ходили вдоль снежной стены, ходили безмолвно и не раз спотыкались о головни потухшего костра. Надо держаться ближе к кострищу, чтобы не заблудиться. Он считал шаги, считал, сколько раз коснулся ногой холодных головней. Прочь лазурную завесу!.. Да, бывший лейтенант Загоскин разжалован в матросы. Но Квихпак — великая река Аляски, — протянувшаяся, как он думает, на четыре тысячи верст, через лед, снега, кустарники и черные леса, принадлежит теперь ему. Что представляют собой горы, о которых говорят индейцы? И действительно ли там находятся истоки Квихпака? Загоскин будет идти вперед, пока кровь движется в его жилах!