class="p1">Когда я провожал ее, она спросила меня дрогнувшим голосом:
— Можно мне вас проводить до Алушты? — и посмотрела на меня виноватыми глазами.
— Едем, — ответил я просто. — Завтра в семь часов утра отходит катер. Я буду ждать на молу.
В темноте мы попрощались. Над морем медленно взошел поздний месяц. Мои шаги отдавались среди сонных садов.
Когда начало светать, я быстро встал, оделся и подошел к окну. Густое море еще спало. На востоке, бросая на воду широкие блики, небо горело алой, еще бессветной зарей.
Я прошел в купальню. Вода была теплее воздуха, ходили в ней стаями бычки и серебряные маленькие рыбки — фиринки. Я вздрагивал от холода. Первые червонные лучи солнца легким теплом упали на меня.
Я напился чаю в трактире около порта и пошел к молу. На корме катера неподвижно висел флаг. Матрос чистил медные поручни на мостике. На красную бочку, брошенную на якорь среди гавани, садились чайки. Тонкие розовые облака подымались над горами.
Я сел на чугунный причал. Было только шесть часов.
Незадолго до отхода катера пришла Наташа.
Море дрожало тысячами солнечных бликов, катер был почти пуст. Ехали несколько татар, одинокая дама с подведенными глазами и седоусый плотный моряк. Быстро уходила Ялта.
— Я поверила в то, что жизнь — фантастическая вещь, — сказала Наташа. — Вспомните вокзал в Архангельске, Торбьерсена с черной трубкой в зубах, ваши рассказы в Братовщине. Когда я впервые поверила в то, что мы живем в каком-то заманчивом круге неожиданных встреч, событий, переломов, душевных кризисов и перерождений, я почувствовала, какая тяжесть упала с моей души. Я попала в ваш водоворот, и теперь каждый день я жду неожиданностей. Может быть, завтра вы прогоните меня; или, может быть, завтра я стану прежней Наташей и буду издеваться над вами, как над своим рабом. Вы понимаете это? Жизнь потеряла свою реальность. Как гнилые звенья, выпали ее законы, и сила каждого дня владеет мною, бросает меня из одной крайности в другую. То же и с вами. Я теперь уже ничего не боюсь. Я могу теперь прийти с вами на Чатыр-Даг и поцеловать руки у Хатидже. Я могу ударить вас, крикнуть вам какое-нибудь страшное оскорбление.
Ее резко очерченные губы вздрогнули.
— Если мне попадется ваша рукопись «Жизнь», я сожгу ее. Вы слышите? Спрячьте ее получше!
— Зачем? — спросил я и в упор посмотрел в ее вызывающие глаза.
— Вы напишете другую. Обо мне, — повторила она громким шепотом.
— Смотрите, — она отстегнула жемчужную брошь на белом шелковом платье. Под тонкой тканью вздрагивала смуглая девичья грудь. — Когда я тоскую о вас, я тогда хороша. Я люблю себя. И бешусь от сознания, что вы не видите меня в эти минуты.
Она быстро встала и бросила жемчужную брошь в море.
— Вашему морю, — сказала она, не оглядываясь. — Вашему родному Черному морю.
Она обернулась ко мне. Зайчики от волн играли на ее плаще.
— Ну что? — спросила она и с тревогой и вызовом посмотрела на меня.
— Если хотите, — ответил я медленно, — я напишу для вас пьесу, и там будет монолог в этом роде.
Я закурил и облокотился на борт. Мы долго молчали.
— Да, значит, так, — тихо, словно про себя, сказала Наташа и провела рукой по глазам.
В Алуште, когда мы сходили на берег, мне показалось, что ее слегка укачало.
Пока я посылал за лошадьми, мы выпили кофе в дощатой хибарке на набережной. За кофе Наташа вздрогнула всем телом.
— Я как будто впервые увидела вас, — сказала она, опуская густую белую вуаль.
У дверей ждал извозчик на паре поджарых крымских лошадей.
Около перевала нас застали сумерки. Быстро падала ночь. Пахло горными травами, хвоей, тихо фыркали лошади.
Извозчик обернулся ко мне и сказал:
— Утром буду ждать у перевала. Я коней тут поставлю. Ладно?
— Ладно.
— Тут вода есть, — напоить коной можно. Сладкая вода.
— Кушать не хочешь? — снова спросил он. — Брынза есть, хлеб есть, вина две бутылки есть.
— Там, на перевале, — ответил я.
Становилось холодно. Наташа закуталась в плащ. Легкий ветер шумел в соснах.
Над Чатыр-Дагом тяжело лежала ночь, подернутая серо-голубым туманом. Ярко разгорались близкие звезды, и слышен был далекий, непрестанный скрип арбы.
Извозчик долго объяснял нам, как найти хижину Горного клуба, чертил кнутовищем по земле, брал меня и Наташу за руку и с жаром показывал пальцем в вечернюю мглу.
— Собьешься с дороги — тут пастухов много. Покричи — отзовутся. Будешь идти — бери правее. Смотри на землю — есть провалы. Кругом кусты, трава — не заметишь.
Наташа выпила вина, есть она не хотела.
— Максимов, вот что, — сказала она после долгого молчания прерывающимся голосом. — Я не пойду туда. Я вернусь. Я не могу идти. Я совсем больна, разве вы не видите?
— Наташа, — я поднял ее голову и посмотрел в глаза. — Все равно я не пущу вас. Из-за этой глупости на пароходе, из-за этих нелепых слов вы дрожите, вас лихорадит, вы сама не своя.
Она сдерживала слезы.
— Зачем же там… на пароходе? Это жжет меня, жжет вот здесь, в груди. Я ведь не хотела вам сказать ничего злого. Ведь вы знаете… Ради вас я коверкаю всю свою жизнь…
Я откинул ее голову и поцеловал в глаза, потом долго гладил волосы. Она прижалась ко мне, положила голову на колени и судорожно вздыхала.
— Значит, это неправда, — тихо сказала она, посмотрела на меня искоса и застенчиво улыбнулась. — Да, неправда? — Она засмеялась. — Ну хорошо, пойдем. Я только сбегаю к ключу и ополосну глаза.
Мы, тихо переговариваясь, пошли. Впереди белело первое плато. Потом начался крутой, опасный ночью подъем. Мы вспугивали каких-то горных птиц, и их крик, тревожный и дикий, тонул в медлительной горной тишине. Наташа шла позади меня. Кое-где я останавливался, подавал ей руку, и она карабкалась на выступы. Вековая тишина стояла под низким небом, и было слышно только, как осыпаются под ногами камни.
— Опасно идти в такую темь, — сказал я, медленно обходя провал. — Как бы не сорваться.
— Не сорвемся! Вам не холодно?
— Немного. Здесь уже разреженный воздух. Вы слышите, как пахнет травами?
— Оге-эй! — протяжно крикнул я, и стократное эхо внезапно покатилось по провалам и ущельям.
— Как жутко, — прошептала Наташа.
Мы были уже на первом плато. На краю обрыва мы сели. Наташа взяла мою руку и спрятала у себя на груди. Моя рука тихо вздрагивала от ее дыхания.
— Вы забудете меня, Наташа, — сказал я. — А я — я ничего не понимаю. Все больше и больше я думаю