Даст бог, постреляют, накличут дождик. Садочек совсем пропадает.
Весь день громыхала за горизонтом эскадра. Наташа уснула в качалке на полуслове.
— Устала, — сказала мне Хатидже. — Посмотри, так спят только очень счастливые люди.
Лицо Наташи побледнело. Она дышала ровно и спокойно. Длинные, загнутые, как у детей, ресницы темнили веки, губы были приоткрыты.
— Я полюбила ее, — сказала мне Хатидже и улыбнулась. — Не прячь глаза, я, правда, полюбила ее. Я знаю, что у тебя ничего не прошло, что ты думаешь только о ней. Теперь слушай. Я полюбила тебя еще давно, очень давно, раньше, чем мы встретились здесь, потом была твоя Москва, твои письма, недосказанность, смерть Винклера, и вот ты стал мне самым близким, самым нужным человеком. Вне тебя я не живу. Ты знаешь, я упрямая и ничего не делаю наполовину. Я полна забот и тревог о каждом твоем дне, я часто делаю хорошее людям только потому, что они любят тебя. Мне легче не жить, чем увидеть, как ты мучаешься. — Она отвернулась. — Я поняла, что у тебя в жизни будет много падений и подъемов, ты будешь еще много любить, мучиться: каждая любовь — это новое рождение себя, — но я всегда буду близка тебе, потому что у нас одна цель — твое творчество. Оно принадлежит всем. Все, что ты написал и напишешь, выше той боли, что ты доставляешь мне. Я хочу, чтобы никто не мучился. Мое прошлое и будущее только в тебе. Теперь все ясно.
— Вот Наташа, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Я смотрю на нее и на себя и думаю: мать и невеста. Мать и невеста… — повторила она и рассмеялась. — Обеим по двадцать четыре года. Но если ты бросишь писать, бросишь думать и расти как человек, я откажусь от тебя. Значит, так?
— Да. Мне стыдно. Ты так просто решаешь все, над чем я бьюсь очень долго.
— За один день я стала взрослой, — сказала Хатидже, и верхняя губа ее вздрогнула. — А теперь — довольно об этом.
Вечером мы сидели на берегу, на перевернутой шаланде.
— Помните вечер в Братовщине? — спросила Наташа. — Вы рассказали тогда об одной ночной встрече около Тараханкута.
Серединский вспомнил рассказ и тихо пропел:
И, расходясь сквозь сумерки и воды
В печальный путь, далеко от земли,
Мы поняли, что потеряли годы,
Что полюбить друг друга мы могли.
Низко горели звезды — одной ровной чертой. Они качались в прибое, тишина темнела над степью. Над водой она голубела, и Млечный Путь лежал, как белая арка в молчаливом море. В бухте был слышен осторожный плеск.
— Контрабанду сгружают, — прошептал Серединский.
— Сейчас уже полночь, — тихо сказала Хатидже. — Звезды в полночь замедляют свой бег, как говорит дед Спиридон. И слышно, как со сна вздыхают дельфины. Через пять часов вам уже уезжать.
Наташа нашла в темноте мою руку и сжала, как тогда в лесу во время горелок.
— Видите огни? — спросила она и коснулась дыханием моей щеки. — Видите четыре огня?
Я всмотрелся. Правда, огни.
— От Тендры идут к Севастополю. Должно быть, транспорт.
Огни долго мигали, потом утонули в море.
— А может быть, там человек, которого вы ждете всю жизнь? — спросил Серединский Хатидже.
— Нет, мы с ним на одном корабле. Наши огни не разойдутся.
Наташа засмеялась.
— Максимов, сознайтесь, что этого капитана не было, о котором вы рассказывали.
— Нет, был.
— Ну, не упрямьтесь. Если его не было, то тем лучше. Легче как-то, правда?
С берега дул бриз. Море изредка вздыхало во сне: прошумит по пескам, шум уйдет далеко на запад и восток — и снова тишина.
Мы вернулись в дом, согрели чай. Лица у всех при свече казались усталыми. Пламя свечи стояло неподвижно, за окном висела звездная тьма.
Хатидже долго смотрела на Наташу.
— Зачем вы уезжаете?
Наташа опустила лицо к столу, размешивала ложечкой сахар, неверный свет пробегал по ее рукам, опущенной голове, потом маленьким пламенем сверкнул в глазах.
— Хорошо с вами, — глухо сказала она. — Эта ночь — на всю жизнь.
По песку заскрипели тяжелые шаги. Среди бухты качался у самой воды желтый фонарь. Потом донеслось протяжно:
— Эй, на косе, давай шаланду!
Хатидже поцеловала Наташу. В темноте, смеясь и нащупывая борт, мы вошли в шаланду. Хатидже сказала:
— Я подожду вас здесь.
Отплыли, и ночь прильнула лицом к лицу. Потом вода почернела, в ней заплясал фонарь, запахло махоркой.
— Эй, на катере, приимить конец!
Поднялись на палубу, попрощались. Наташа поцеловала меня и Серединского, мне сказала шепотом:
— Теперь я еще отчаяннее люблю вас.
Глухо загудел мотор. На корме стояла Наташа. Ее закутало туманом.
Наташа что-то крикнула.
— Ничего не слышно! — закричал я, стоя на корке шаланды.
И тогда из морской темноты долетел ее заглушенный туманом голос:
— Скорее в Москву!
В половине июля в один из неподвижных знойных вечеров к нам прибежал рыбак Андрюха.
— Петр Андреич, война! — крикнул он, задыхаясь. — Слышите, голосят?
Мы прислушались. В домах и впрямь голосили рыбачки. Казалось, весь поселок наполнился неясным шумом, гулом, кашлем.
— Что ты мелешь?
— Урядник из Ак-Мечети приехал, — мобилизация!
Мы уже месяц не читали газет.
Весь вечер мы просидели у моря. Хатидже крепко держала меня за руку. Рыбаки не спали. Во всех домах горели огни, плакали дети, выли и лаяли в степь мохнатые встревоженные псы.
Сразу стало ясно, что жизнь скомкана, потеряны старые пути, и мы все — Хатидже, я, Наташа, Серединский — втянуты в один поток, имя которому — война и Россия.
Приковылял дед Спиридон, сел рядом и сказал:
— Так-то! Слыхали? Тараханкут затушили, значит, верно — война. На что только молодость вам дадена, зря теперь пропадет. Эх, а жили бы тут и жили. Нету людям покою, двадцать лет прожить не могут, чтобы крови не видать. Тьфу!
Ночь мы не спали, а утром уехали в Севастополь на ржавой паровой шаланде «Виктория», шедшей из Хорлов.
Дед Спиридон стоял на берегу без шапки, опирался трясущимися пальцами на палку, смотрел на нас не моргая, и по его щекам ползли слезы.
— До смерти буду вас ждать! — крикнул он разбитым сиплым голосом, когда мы отчалили на шлюпке.
В Севастополе мы попрощались с Хатидже и пересели на «Алексея», — он шел в Одессу. Всю дорогу на «Виктории» Хатидже молчала, только перед тем как я вошел на залитый нечистотами, смятенный, голосящий пароход, она торопливо обняла меня.
Ночью