палубу. Понял?
— Чего тут не понять. Ходячий устав ты.
— Без разговорчиков. А то еще накину. Выполняй приказ.
— Есть! — буркнул Костыря.
Когда Чупахин вышел из кубрика, Костыря сказал Жохову, чистившему оружие:
— «Палуба, палуба». Какая это палуба! Смех сказать. Пол обыкновенный. А он все как на корабле. Спасли человека на свою шею.
— Говори, да не заговаривайся, — оборвал его Жохов.
— Да я в шутку, чего ты окрысился.
— Взаправду или в шутку, а языком не трепли.
— Ладно, ладно — я же не всерьез, — сдался Костыря. — У меня всегда так. Я вот раз мужика из воды вытащил, а он на меня драться полез.
— Правильно сделал, — Жохов хмуро поглядел на Костырю.
— Да ты послушай сначала, а потом резолюцию накладывай.
— Ну.
— Вот тебе и ну. Тонет, понимаешь, мужик, пьяный, а я на спасательной станции работал, «жмуриков» из воды таскал.
— Ну.
— Чего ты заладил: ну да ну. Кобыла я тебе? Так вот, тонет мужик.
— Слышал.
— Слушай дальше. Такого не услышишь. Вытащил я его, как говорится, с риском для жизни. Заволок в лодку, к берегу пригребаю. А по берегу его жена бегает, волосы на себе рвет, в крике заходится. Ну успокоил ее: живой, мол. Откачали мужика. Оклемался он, встал. А жена ему и говорит: «Митя, родный мой, что они над тобой исделали?» Это мы-то! Спасли, а она «что они над тобой исделали?». «Они, — говорит, — тебя за волосья тащили». Мужик ко мне, я ближе всех стоял. Прет медведем. Спрашивает: «Ты как меня достал?» — «За волосы», — говорю. «А кто тебя просил за волосья меня тягать?» А сам наступает на меня, как танк. «Да, — говорю, — сачка не было, чтобы тебя, как сазана, вытаскивать». А он, недолго думая, как врежет мне в нос! От удивления я аж на корму сел. А он орет: «Не имеете права советского человека за волосья тягать! Это вам не ранешнее время! У меня и так этой растительности нехватка!» И опять норовит ударить. Ну я вскочил да как шарахну его. А жена его как завопит: «Караул, убивают!» Двое суток из-за него в КПЗ отсидел, пока в милиции разбирались, кто виноват. Вот и спасай после этого людей. Их спасешь, а они тебя потом… Старшой еще вам всем по наряду сунет. Вот узнает, что два диска патронов высадили в белый свет, так сунет. И до чего он эти наряды любит! Офицеров нету, а он старается. На физзарядку гоняет. А кому она нужна?
Физзарядка была больным местом Костыри. Он любил поспать, а Чупахин поднимал всех в шесть утра и выгонял из дому, несмотря на погоду. Полчаса бегали, прыгали, выполняли комплекс гимнастических упражнений. Жохов выжимал несколько раз большой камень, лежащий у входа в пост. Этот камень никто не мог поднять, только Жохов. Правда, еще Чупахин мог оторвать от земли. А Жохов поднимал его над головой.
— Тебе в цирке выступать, — говорил Костыря. — Я перед войной борца видел в цирке, фамилия Кара-Юсуф. Вот боролся! Всех на лопатки кидал. Р-раз! — и в дамках! А гири какие подымал! Как бог. Мне бы такую силу, я бы!..
После физзарядки один только Виктор Курбатов обтирался снегом. Костыря совал палец в сугроб, держал секунду и говорил:
— Нет, эта ванна не по мне. Я привык купаться в Черном море, или на худой конец в подогретом шампанском, или в молоке, как Гитлер.
Однажды морозным тихим утром Костыря вот так же чесал язык, как вдруг застыл с открытым ртом.
По всему небу внезапно вспыхнула волнистая завеса, переливаясь изумрудным и рубиновым светом. Звезды и луна померкли.
По снегу побежали отблески сияния, и тундра, и призрачная даль — все переливалось, играло, меняло цвет, силу, яркость.
— Красота-то какая! — зачарованно выдохнул Генка Лыткин.
Ребята притихли, будто попали они в волшебную сказку, в хрустальный дворец Снежной королевы.
И вдруг исчезло все. И снова только призрачный рассеянный свет луны, снова безмолвная снежная синяя пустыня и молчащее небо.
— Вот здорово! — обрел наконец дар речи Костыря. — Как в сказке! Было — не было.
Будто бы в доказательство, что это не сказка, опять ударил посреди неба свет, словно взрыв гигантской беззвучной бомбы. Вспыхнула и засияла в зените многоярусная огромная звезда, и лучи ее протянулись в полнеба, многоцветные, яркие, холодно сверкающие. И казалось, что огонь этот гремит в бездонной выси. Захватывало дух от мощи, красоты и необычности величественного зрелища. А стрелы все летели и летели и, постепенно теряя свою яркость и силу на излете, туманно растекались по краям неба, рассасывались в темноте горизонта.
— Вот бы нарисовать, — мечтательно вздохнул Лыткин, во все глаза глядя на это чудо природы.
— Нарисуй, — предложил Чупахин. — Ты же художник.
— Красок таких нет, — задумчиво и сожалеюще ответил Генка. — Никогда не подобрать таких красок.
Долго еще стояли матросы, стояли, пока не погасло северное сияние. И тогда почувствовали, что закоченели.
— Так не заметишь и дуба дашь, — лязгнул зубами Костыря. — Опомнишься, а ты уже в деревянном бушлате и свечка в руках.
Гурьбой ввалились в теплое помещение.
— Пользы нету от твоих рисунков, — сказал вдруг Чупахин Лыткину.
— Как нету? — не понял Генка и даже перестал намыливать руки.
— А так, — убежденно ответил старшина, с наслаждением фыркая под умывальником. — Сам же говоришь — северное сияние не нарисовать, красок таких нету.
— Ну точно не передашь, конечно, — согласился Генка, — а настроение передать можно.
— Ничего не получится. Можешь ты вот, к примеру, лес нарисовать? Ну стволы там нарисуешь. Это и ребятишки смогут, у меня вон братишки тоже малюют. А вот шум в вершинах сможешь нарисовать или птичье пение? А-а, вот то-то! — победно посмотрел Чупахин, хотя Генка не возражал. — А без птиц какой лес! Или вот степь. Перепелки: «Пить-попить! Пить-попить!» Днем. А вечером: «Спать пора, спать пора!» А без перепелок какая степь! Как цветы пахнут, как пчела жужжит, суслик свистит — это ты нарисуешь? Голоса их?
— Голоса, конечно, не передашь, а шум ветра передать можно.
— Это как же? Патефон сзади поставишь?
— Нет, без патефона. Вот есть такая картина художника Рылова, «Зеленый шум» называется. На ней березы под ветром нарисованы, и шум слышно.
— Ну это ты врешь, — усмехнулся Чупахин и стал с удовольствием окатывать ледяной водой из рукомойника свою бурую и жилистую шею.
— Нет, не вру.
— Значит, за картиной воздуходувка стоит.
— Нет, не стоит. Смотришь — и слышишь шум. Представить надо.
— Представить — это не то, — стоял на своем старшина. — Представить я все могу, даже что Костыря сутки слова не скажет.