и в революции участвовал, и в гражданскую был партизаном на Алтае. Первый большевик в своей деревне. В тридцать втором раскулачил он своих старших братьев. Они и запороли его вилами. После похорон видел Виктор своих дядьев. Вели их под конвоем. Страшны были они, страшны своей непримиримостью, злобой лютой. А когда-то угощали они Виктора сотовым медом, по голове гладили. Виктор помнил, как один из них вытащил пчелу из меда, обтер ее осторожно, отпустил лететь, сказав: «Божья тварь, тоже жить хочет». А родного брата на вилы поднял…
Вскоре после убийства отца переехали они с матерью в небольшой городок. Там, в школе, он оказался на одной парте с Генкой Лыткиным. С той поры неразлучны они, даже служить попали вместе. Не каждому так повезет — служить вместе с другом…
Идет Виктор берегом моря, листает мысленно страницы своей короткой восемнадцатилетней жизни и все чаще вспоминает дни — год назад, — когда уходили они с Генкой на службу. Тогда, рано утром в день отправки, пришли они с Генкой к Вере — чернокосой и черноглазой однокласснице — попрощаться. Генку Виктор для храбрости взял. На стук вышла Верина мать. Виктор оробел. Генка за спину спрятался. Верина мать недовольно оглядела смущенных парней: «Спит Вера, еще бы среди ночи пришли». — «Мы на фронт уходим», — сказал Виктор. Во взгляде женщины что-то дрогнуло. Молча вошла она в дом. Вера выскочила заспанная, испуганная. Смотрела во все глаза на Виктора. Генка тактично смылся, мать тоже не показывалась, только младшая сестренка Веры, этакий чертенок с косичками, вертелась под ногами и таращила любопытные и хитрющие глазенки. Вера прогнала ее. Тогда-то Виктор расхрабрился и чмокнул Веру куда-то в нос, а она замерла и невпопад спросила: «Учиться не будешь?» Чудачка! Он на фронт уходил, а она о школе. «Ты меня жди», — сказал Виктор наставительно, он знал, что все так говорят, когда уходят. Даже в песне поется: «Жди меня, и я вернусь…» «Буду, — прошептала она. — Я дождусь…»
Вот-вот должно было прийти на пост судно из Архангельска. Матросы с томительным нетерпением ели глазами край моря, уже чистого ото льда, спрашивали Пенова: «Ну скоро, что ли?» Радист пожимал плечами. «Чего ты тогда сидишь у рации без толку! Намекнул бы в штаб, что, мол, пора».
В один из таких дней Чупахин и Виктор Курбатов смолили шлюпку, которая понадобится при подходе судна. На смотровой площадке изнывал на вахте Костыря, а внизу, в кубрике, у рации сидел Пенов — наступил установленный час связи со штабом.
Костыря, насвистывая «Чижика-пыжика», скучающе глядел на море.
Серая туманная дымка начинала затягивать воду. Горизонт уже был не виден. Костыря поднял люк в кубрик и спросил Пенова:
— Ну что там штаб?
— Молчит пока.
— Плохой ты радист. У хорошего, как только сядет за рацию, сразу же «пи-пи-пи».
— Ты своим делом занимайся, — недовольно сказал Пенов. — В мое не лезь.
— «Своим», — передразнил Костыря. — А у меня как раз никакого дела нет. Вот давай поговорим за жизнь. Знаешь, почему вас, вологодских, телятами зовут?
Не успел Пенов обидеться, как Мишка обрушил на его голову историческую небылицу.
— Дело было при Петре, при твоем тезке. Приказал он набрать для армии провиант: с Украины там хлеб, с Астрахани рыбу, а с Вологды телят на мясо. Дает вологодскому губернатору телеграмму: срочно выслать эшелон телят. А у вас там, в Вологде, телеграфист пьяный сидел, с девкой обнимался. Перепутал слово, вместо «телят» поставил «ребят». Губернатор собрал парней, в эшелон их — и к Петру, в Питер. Комендант Меншиков приходит разгружать вагоны, глядь — вместо телят вологодские ребята! С тех пор и зовут вас телятами.
— Не было при Петре ни телеграфа, ни железной дороги, — буркнул Пенов.
— Ну и что! — не растерялся Костыря. — Телята-то были. Были или нет телята? — напер он на Пенова.
— Были, — сдался радист.
— Так чего же ты споришь, чего мне голову морочишь! Историю знать надо, — постучал Костыря пальцем по лбу. — Темнота! Я тебе еще могу рассказать, как…
Заработала рация, Пенов махнул Костыре рукой: замолчи, мол, сгинь, и весь напрягся, принимая радиограмму. Костыря тихонько прикрыл люк.
По мере того как из россыпи точек и тире возникал смысл радиограммы, Пенов все больше бледнел. Уже отстучала морзянка, а Пенов еще и еще раз пробегал взглядом написанное и не верил своим глазам.
— Товарищ старшина, товарищ старшина! — закричал он, выскакивая из поста и со страхом, будто змею, неся в руке на отлете ленту с текстом.
Чупахин и Виктор бросили смолить шлюпку и смотрели на подбегающего радиста.
— Корабль к нам идет?! — обрадовался Виктор. — Смену везут?
— Товарищ старшина!..
— Давай, чего орешь. — Чупахин выдернул из рук Пенова ленту.
С радостным ожиданием быстро пробежал глазами текст и нахмурился.
Пенов испуганными глазами следил за выражением лица старшины, и на его собственном лице, как в зеркале, отражались тревожные мысли Чупахина.
Старшина еще раз прочитал радиограмму, сурово и беспокойно взглянул на Виктора и быстро пошел в пост. Поднялся по трапу на смотровую площадку.
— Костыря!
— Все в порядке, — доложил Мишка, глядя на старшину невозмутимыми глазами.
— Дай-ка бинокль!
— Туман падает, — сказал Костыря, подавая бинокль, — ни черта не видно.
— Прочти вот. — Чупахин подал ленту, а сам, взяв у него бинокль, внимательно оглядывал море.
Костыря прочитал радиограмму, протяжно свистнул и наметанно зорко окинул море, потом выжидающе уставился на старшину.
Чупахин отнял от глаз бинокль, серьезно посмотрел на Костырю, Пенова и Виктора, поднявшихся вслед за ним на смотровую площадку, и приказал:
— Пенов, от рации не отходить!
— Есть не отходить от рации! — повторил радист и тотчас спустился вниз.
— Костыря, тебе наблюдать за морем!
— Есть!
— А ты со мной вниз!
— Есть! — сказал Виктор.
Еще раз окинув туманное море, Чупахин спустился вниз, в жилой кубрик, где спал после вахты Генка Лыткин и чистил оружие Жохов.
Генка долго не мог проснуться и в полусне, с закрытыми глазами, натянул на босую ногу сапог, а потом начал наматывать на этот сапог портянку.
— Проснись! — потряс его за плечо Чупахин. — Чего делаешь? Открой глаза.
Генка открыл и долго, бестолково хлопал ими, не в силах освободиться от власти еще по-детски сладкого сна. На щеке его нежно алел рубец от подушки, в волосах запуталась пушинка, и походил он сейчас не на матроса, а на мальчишку, которого мать подняла в школу.
Чупахин, самый старший на посту не только по званию и должности, но еще и по возрасту — ему было двадцать, — с сожалением поглядел на Лыткина, вздохнул и зачитал