Ветер относил его слова, но все же удалось наконец разобрать знакомое, возбуждающее сердце охотника слово:
— Медведи!
Ушаков осмотрелся и в снежной круговерти едва сумел разглядеть зверей. Это была медведица с двумя детенышами.
В пылу охотничьего азарта совершенно забыли о палатке с топящейся печкой. И когда они с Павловым, усталые, но счастливые первой зимней добычей, возвратились в лагерь, чайник был полон льда: огонь погас.
Снова разожгли печку и поставили кастрюлю со свежим мясом.
— Не знаю, как это называется, — задумчиво проговорил Павлов поздним вечером, когда печка уже прогорела, палатка наполнилась блаженным теплом и они с Ушаковым, сытые и довольные, уже собирались спать, — но мне кажется, что настоящее мужское счастье в такой вот жизни.
— Это мы с тобой так думаем, — усмехнулся Ушаков. — А сколько людей считают нас дураками или безумцами?
— Но они никогда не видели здешней красоты, не слушали тишины, — ответил Павлов. — Иногда мне кажется, что утренняя тишина на острове Врангеля лучше всякой музыки.
— Но ведь здесь не всегда тихо, — возразил Ушаков. — Вот сейчас, похоже, пурга усиливается, и неизвестно еще, сколько дней нам придется сидеть в палатке.
— Это верно, — кивнул Павлов, забираясь в свой спальный мешок. — А что нам? Не привыкать. Пересидим и эту пургу.
Ночью Ушаков проснулся от яростного шума ветра. Брезент палатки больше не трепыхался — видно, его основательно завалило снегом. Он зажег свечу и осветил свое временное жилище — брезент прогнулся, и изнутри на него нарос толстый слой белого, переливающегося радугой инея. Пламя свечи колебалось, потрескивало, грозя погаснуть. Найдя для светильника относительно безопасное место, Ушаков достал книгу и принялся читать.
Это был довольно потрепанный, видавший виды пушкинский томик «Руслана и Людмилы». И хотя Ушаков наизусть знал всю поэму, он любил ее перечитывать. Вместе с восхищением стихами в памяти Ушакова неизменно всплывали картины детства, проведенного в глухой дальневосточной деревушке, где вытянулись в ряд чуть более полутора десятка изб, срубленных из когда-то розовой, но ныне посеревшей от времени и непогоды даурской лиственницы. Солнце вставало из-за зубчатых вершин хребта, носящего местное название — Чурки, а садилось на западе, за полосой расположенных на увалах пашен и раскинувшихся на многие километры окрест непроходимых болот. Мальчишкой Георгий Ушаков сполна познал нелегкую жизнь хлебороба на трудной дальневосточной земле. Его отец, еще не старый, частенько болел, надломленный непосильным трудом. «Изробился» — так говорили о нем сердобольные соседки. В те дни, когда казак Алексей Ушаков лежал у себя в избе, семья его горевала: недужится их единственному кормильцу, не дай бог, если что случится… Только маленький Егорка радовался тому, что отец дома. В такие дни отец доставал из кованого сундука самое ценное свое богатство — книгу великого Пушкина «Руслан и Людмила».
В старом, потрепанном томике не хватало многих страниц, но Алексей Ушаков знал наизусть всю поэму и порой так увлекался «чтением», что не утруждал себя и не переворачивал страницы. В ткань «Руслана и Людмилы» вплетались строчки из иных пушкинских стихотворений, а возможно, и стихи совсем других поэтов. Но это были воистину волшебные вечера, уносящие Егорку в дальние страны, в поднебесье, в мрачные подземелья. Рождалась поначалу смутная, а потом все более крепнущая мечта о том, чтобы самому научиться читать, познать удивительное таинство знаков, открывающих врата в прекрасный волшебный мир, в чудесные увлекательные путешествия…
Первые азы грамоты Егорка получил от своего отца, а вместо букваря была книга «Руслан и Людмила».
Наверное, в этом была своя удача, и начало грамоты и знакомство с прекрасными творениями Пушкина связывались воедино с памятью о родной деревне, о друзьях и близких, с памятью об отчем доме, о матери, об отце…
И каждый раз, беря в руки свою «походную» книгу, Ушаков как бы возвращался в родную деревню, к истокам своей мечты о большой, на всю жизнь, дороге по неизведанным землям.
Вот почему, прислушиваясь к вою ветра и сухому шороху летящего снега по стенам палатки, Ушаков невольно думал: а не Черномор ли это водит своей метельной бородой по затерянному в беспредельных снежных пространствах хрупкому убежищу человека?
На пятый день вроде бы немного стихло, и решено было отправиться дальше. Перед тем как вызволить из-под снега занесенную по самый верх палатку, Ушаков на своем схематическом плане дал название этой пади — Вьюжная. Хотя справедливости ради можно отметить, что такого названия вполне заслуживал весь остров Врангеля.
Начало пути осложнялось тем, что надо было подниматься вверх, одолевая сыпучий снег, порой чуть ли не до плеч проваливаясь в сугробы и снежные надувы. Особенно доставалось собакам, но преданные и безотказные чукотские лайки самоотверженно карабкались по сорокапятиградусному уклону, таща за собой тяжело груженные нарты.
Почти три часа продолжался этот изнурительный подъем, и когда, уже на вершине, Ушаков глянул на одометр — велосипедное колесо, с помощью которого измерялось пройденное расстояние, — он не удивился: они прошли всего лишь четыре километра.
Стало полегче, дорога выровнялась. Она привела к замерзшему руслу реки. Сверившись с картой Берри, Ушаков обнаружил, что в устье ее обозначен остров Скелетон. Объяснялось это название тем, что во времена Берри на этом песчаном островке лежал обглоданный песцами скелет гренландского кита. Когда нарты подъехали к этому приметному месту, оказалось, что от скелета осталась лишь одна лопатка, странно возвышающаяся над покрытым льдом морем.
Похоже, что погода наконец-то решила смилостивиться над путешественниками. Показалось уже порядком снизившееся над горизонтом солнце, небо очистилось от облаков, оставив лишь клочья белого тумана на вершинах гор.
Поздним вечером над разбитым лагерем пролетел большой метеорит, озаривший небо и землю.
Путешествие шло вполне успешно, перемежаясь охотой на белых медведей. Правда, иной раз приходилось и отсиживаться в палатке, когда на землю невесть откуда наползал молочно-белый туман. Для путников и собак он был более коварен, нежели обыкновенная и уже почти привычная пурга. В «молоке» совершенно терялась ориентировка, полностью исчезал горизонт, земля буквально уходила из-под ног и нарты, казалось, не едут по снегу, а плывут по воздуху, в пространстве между землей и небом.
Когда становилось невмоготу и голова начинала кружиться от неопределенности, приходилось разбивать палатку. Если не читалось, играли в шахматы, чинили снаряжение, беседовали о будущем острова.