Мы выгребли в этот день километров сорок без передышки. Плечи ныли, руки я стер до волдырей. Рукоятки весел вымокли на дожде и поминутно выскальзывали из рук. Держать их было сущим мученьем. У Лизы, которая сидела на веслах в паре со мной, ладони стерлись в кровь.
Хуже всего было то, что мы здорово промокли, а укрыться было нечем. Весь брезент пошел на то, чтобы спрятать от дождя мешки с продуктами, и ещё поверх брезента пришлось разостлать палатку.
С того самого часа, как мы отошли от берега, Лиза не разговаривала со мной. Она даже избегала смотреть на меня. Её было просто не узнать, она как-то сжалась, ушла в себя; сидя со мной на веслах, сторонилась к борту, а когда греб Иван Сергеич и мы пересаживались, она — на нос, я — на руль, садилась так, что спина нашего лодочника и бидоны с бензином закрывали её всю целиком.
Я не мог понять, что случилось. Ведь ночью в палатке хотя и ничего не было сказано, но я целовал её руку, и она не вырывала её и назвала меня по имени, уговаривая лечь и уснуть, чтобы на другой день мы не клевали в лодке носом. Правда, я всё равно не выспался, я тогда ещё часа полтора, наверное, не мог уснуть.
А утром вот как вышло. Неважно я почувствовал себя утром, когда она еле-еле кивнула головой и сразу же заговорила о каких-то мешках с лапшой, о том, как бы они не подмокли.
Вдобавок с утра зарядил этот поганый дождь. Мы дважды сменились с Иваном Сергеичем на веслах, и к вечеру я бросил руль, чтобы сменить его в третий раз. Вот тут мне пришлось побеседовать с Лизой, как она этого ни избегала.
Я поднялся с места, и она поднялась. Мы гребли на пару, — предполагалось ведь, что я ещё слабенький после болезни; иначе какого чорта мне было тащиться с ней в экспедицию, а не идти в море? О том, что при слове «вода» и «волна» у меня поджилки дрожат, я же ей ничего не рассказывал.
— Нет уж, — сказал я, когда она поднялась с места. — Отдохните там, за бидончиками. Справлюсь как-нибудь.
Не отвечая, она перелезла через кладь, пошла к веслам. Я взял весла и уселся посреди скамьи.
— Не валяйте дурака, — сказала она.
— Это вы не валяйте.
— Вы же скиснете через полчаса.
— А вы полюбуйтесь на свои руки. — Я посмотрел на её руки. На ту, которую я целовал. Она забинтовала её носовым платком, и, когда сняла платок, вся середина платка была в крови.
— Ну уж это не ваша забота.
— Не спорьте и садитесь на место, — сказал я, начиная сердиться всерьез. В конце концов должен быть предел всякому упрямству. — Сказал: не дам — и не дам. Если вы сами не понимаете, что можно и чего нельзя делать, то я вас научу.
Она молча повернулась и полезла на свое место. Иван Сергеич хрипел, отплевывался, кашлял и смотрел на меня веселыми глазками: ему понравилось, как я с ней поговорил. Все же понимали, как она упряма.
Я скис не через полчаса, как мне было сказано, а часа через четыре. Но зато — как! Вылезая из лодки на берег, я поясницы не мог разогнуть, так она болела. Больше в этот день решено было не плыть, все мы были порядком измучены, а дождик как раз перестал, и на берегу у костра можно было хоть немного обсохнуть.
С костром, однако, ничего не получилось. По берегу стоял низкорослый еловый лесок, валежнику было достаточно, но, сколько мы ни плескали на сучья бензина, мокрое дерево только пускало пар и не разгоралось. Пришлось распаковывать ящик и доставать примус, и до чего же это было нелепое зрелище — примус с поставленной на него кастрюлькой, шипевший в тундре!
Я натаскал валежнику, принес воды и растянул с Иваном Сергеичем палатку. На этом, считал я, мои обязанности закончены. Тогда я взял свой бушлат, выбрал елку поразвесистей и улегся на мху у корневища, где посуше. Мне нужно было всё-таки понять, — что же произошло? Что произошло такое, отчего она стала шарахаться от меня, да, именно шарахаться? Лежа под елочкой, я пришел к невеселому для себя выводу, что дело объясняется чрезвычайно просто. Ей, как говорится, было плевать на меня — вот и всё. А то, что произошло ночью, объяснялось ещё проще. Когда я взял и поцеловал её руку, она просто перепугалась. Она перепугалась, как любая девчонка на её месте, и не знала, что ей делать, — выскочить из палатки, разбудить Ивана Сергеича или же по-товарищески, попросту сказать: «Женя, голубчик, идите-ка к себе. День завтра трудный». В конце концов я всё-таки не хулиган, не Аркашка, который на моих глазах приставал к ней в гостинице, и она это понимает.
На каждой хвоиаке, на каждой ветке висели крупные дождевые капли. Я лежал под елкой, и время от времени они сваливались на меня, на лоб, на глаза, забирались под воротник, и такая меня разбирала обида, что я даже не укрывался бушлатом. Пускай капают.
Я видел, как Лиза отошла от примуса и, поискав меня глазами, крикнула: «Идите обедать!» Я хотел ответить: я сыт, потом поем, — но подумал, что излишнее ломанье ни к чему. Мы поели бобов и мясных консервов, чай я не стал пить, а выпил сырой воды и пошел обратно к себе под елку. Я в самом деле хотел спать, — устал, да и в таком собачьем настроении лучше всего поскорей заснуть. Но только я подложил под голову мху посуше, совсем близко захрустел валежник. Я по шагам слышал, что это она идет, и сразу же затосковал и обозлился. Что ей нужно?
— Если вы хотите лечь совсем, то подстелите брезент. Земля всё-таки сырая, — сказала Лиза.
— Спасибо.
Она стояла около меня, покусывая сломанную веточку, и не уходила. Что ей ещё нужно?
— Очень устали?
— Устал, конечно.
— Ночь, наверно, будет холодная. Может быть, вы ляжете в палатке?
Я взглянул на неё. Она теребила зубами свой сучок, смотрела в сторону, и вид у неё был не то что смущенный, а просто жалкий. В чём дело?
— Я-то холода не боюсь, — сказала она. — Приходилось ночевать даже при заморозках…
Так вот в чем дело! Стало быть, это нужно было понимать так: «Я холода не боюсь; если вы боитесь, ночуйте в палатке, а я устроюсь здесь».
— Нет уж, спасибо. Я как-нибудь сам устроюсь.
Я видел, как с её физиономии слетело всякое замешательство, и сразу же она густо покраснела именно потому, что я заметил, как её обрадовал мой ответ. Не так-то просто сказать мало знакомому человеку: «Знаете, голубчик, от вас лучше держаться подальше, — вы себе здесь, а я там». Но она всё-таки не уходила. Что ей ещё нужно, в конце концов?
— Вы на меня сердитесь, Женя? — сказала она.
Я вздрогнул.
— За что?
За то, что она шарахается от меня, хотя я ничем её не обидел и, как дурак, полночи провалялся в траве у палатки? Или за то, что она поругалась со мной в лодке из-за того, кому грести?