Он помолчал. Молчал и я. Потому ли, что я говорил с ним вполголоса и он отвечал мне вполголоса, а может быть, — в самом деле не хотел будить Лизу.
— Раз вы с ней спелись, надо думать, поженитесь теперь?
— Надо думать.
Он одобрительно причмокнул губами. Потом опять усмехнулся.
— Завидное дело. А нас, значит, с Жоркой тем временем налево?
— Есть за что, — сказал я. — Есть за что вас с Жоркой налево. Сколько матросских жизней числится за вами? Не считал?
— Тридцать одна, — сказал он. — Говорили, что тридцать три, но это ошибочка вышла. Нас с Жоркой самих списали в покойники. Жалею я, Слюсарев, что выпустил тебя тогда ночью, ах, как жалею! Вот это моя ошибочка. Не сидел бы ты теперь тут таким петушком.
— Мне-то что? Жалей!
Проснулась Лиза, как ни тихо мы разговаривали.
— Уж извини, дорогой, — сказал я и протянул двустволку Лизе. Ни на одну минуту мы не забывали держать под прицелом наших спутников. Потом встал и поднял с травы веревки. — Нам на работу пора.
Так вот о чём он жалел, проснувшись поутру в таком добродушном настроении! Он даже согласился не будить Лизу и совсем, как товарищ, одобрил её и меня заодно. В шлюпке не было никаких разговоров.
Мацейс сидел больной, брюзгливый и только спрашивал чуть ли не каждые полчаса, долго ли нам ещё идти по реке. Очевидно, им тоже не терпелось кончить поскорей это невыносимое путешествие.
Мы пришли в становище во второй половине дня. Целая толпа сбежалась к нашей шлюпке. Тут были и Александр Андреевич Кононов и мой приятель моторист Крептюков. Я отказался отвечать на расспросы и только успел шепнуть Александру Андреевичу, чтобы он немедленно отвел Лизу к себе домой. Милиционера или краснофлотцев с погранзаставы мы не стали ждать и всей гурьбой повели наших пассажиров в комендатуру. Там я передал коменданту их документы, передал акт, который мы составили в лагере при поимке, рассказал всё, что знал, мне пожали руку какие-то командиры и отпустили домой. Последнее, что я слышал от Шкебина, это короткое ругательство и такое же короткое напутствие:
— Живи, голубок. Каюсь, моя ошибочка.
Мацейс мне ничего не сказал. Он жаловался, что у него болит поясница, что его знобит, требовал, чтобы его отправили не в камеру, а в больницу. Не знаю, как с ним распорядились в комендатуре. Никого из них я в жизни больше не видел и думаю, что и не увижу.
Поздним вечером, когда мы уже хорошо выспались и отдохнули, когда всё, что можно было рассказать старикам о наших мытарствах, было уже рассказано, мы вышли с Лизой на берег губы. Горький запах морской воды, возня глупышей на отмели, парусники, убегающие в море на ночной лов, — всё было так знакомо нам обоим! Мы долго сидели на камне. Птицы перестали нас пугаться, они спокойно опускались на песок рядом с нами, — одни дремали, другие чистили перья своими желтыми клювами. Не буду пересказывать, о чем мы говорили с Лизой. Этот разговор, прерывавшийся долгим молчанием, когда я чувствовал её щеку своей щекой или просто держал её за руки, был совсем не похож на те бесчисленные разговоры с ней, которые я представлял столько раз со времени нашей встречи в поездке. И он был лучше, в тысячу раз лучше.
Потом она сказала:
— Завтра я должна собираться в обратный путь. А ты?
Я по началу даже не понял её вопроса. Какие же тут могут быть сомнения? Куда она, туда и я! Мы уйдем отсюда вместе. Не сразу я сообразил, что она хочет знать, отправлюсь ли я с ней или вернусь на судно, опять пойду в море. Я рассмеялся, — так это было неожиданно для меня самого. Ни разу за всё наше обратное путешествие по реке я не подумал об этом. Почему? Что меня теперь держит на берегу? Разве я и теперь боюсь моря, боюсь воды? В сильный ветер я гнался в шлюпке по озеру, нас заливало, нас валило на борт, через несколько часов я прошел вторично тем же путем и ни разу, да, ни разу не ощутил этого щемящего, отвратительного страха. Я просто забыл и думать о нем. Значит, с этим покончено.
— Пожалуй, — сказал я, — придется мне вернуться на судно.
Она улыбнулась.
— Значит, всё, что тебя так беспокоило, прошло?
— А ты знала об этом?
Она, смеясь, прижалась ко мне. А я думал: так вот почему она предложила мне пойти с ней в тундру! А ведь она так и гаркнула на меня: «на что вы нам?», когда я в первую же нашу встречу в поезде попросил её взять меня с собой: ради неё махнул рукой на море, на все мои замыслы.
— Ты очень боялся, — продолжала она, — когда мы ещё в лодке вышли на озеро. Ветер был сильный, ты совсем побледнел.
— Ну, — сказал я, — это ещё вопрос, кто из нас больше струсил.
Ответ её меня совсем огорошил:
— Я сделала вид, что мне страшно. Ведь ты упрямый, милый мой. Ты ни за что не хотел идти к берегу.
Через два дня она нашла на рыболовецкой станции моториста, который на время своего отпуска соглашался пойти с ней в тундру. Я долго стоял на брюге, смотрел, как уходила вверх по реке знакомая мне шлюпка. Рейсовый пароход, который должен был отвезти меня в Мурманск, ожидался на следующий день.
Мы пили чай на квартире у Студенцова — я, Лиза, Студенцов с женой, Овчаренко и Бабин, наш старший штурман. О чем мы говорили за чаепитием? О наших замыслах, о предстоящей зиме, о следующей нашей встрече и меньше всего о тех делах и событиях, которые описаны в этой книге. В долгие осенние вечера, когда над палубой висят электрические лампы с колпаками, бросающими такой уютный, совсем домашний свет на столы, заваленные рыбой, а мы, матросы, стоим вокруг и стучим по столу своими ножами («Рыбы! Рыбы!»), обо всех этих делах было переговорено десятки раз. После чая мы поднялись на плоскую крышу семиэтажного дома, в котором живет Студенцов. Ночь была облачная. Город и порт, полный корабельных огней, лежали внизу под нами. Перекликались гудки — короткие гудки автомобилей, длинные — заводские, чуть слышные и такие печальные на расстоянии гудки пароходов, уходящих в залив.
Мы стояли у перил и смотрели на город. Я люблю этот город. Люблю его ночные огни и туман, светящийся над портом в пасмурные ночи, его улицы, сбегающие под гору, сутолоку на его причалах и доках, на многие километры растянувшихся по заливу.
… Вечером я возвращаюсь с верфи сюда, в этот многоэтажный дом с плоской крышей, из окон которого видны и порт и снежные тундры, подступившие к городским окраинам. Я сажусь за свой письменный стол, такой же, как у Студенцова. На нем лежит ещё не оконченный чертеж судовой машины, моей, мной придуманной машины. Лизы нет дома. Она ещё на работе, вернется позже. Я успею до её прихода лишний раз проглядеть чертеж, потом разогреть ужин и, когда она вернется, встречу её в прихожей. Сниму с неё пальто. Поцелую её щеки, такие холодные с уличного ветра. Когда она уснет, — может быть, снова сяду к своему столу.