Жюстен в четвертый раз протянул руку и взялся за горлышко бутылки, но внезапно отставил ее в сторону. Затем, тяжело дыша, он попытался подняться.
Вообще-то Жюстен выпил не больше двух рюмок, но уже добрых четверть часа он был изрядно пьян. Его руки дрожали, на висках выступил пот, глаза под полуопущенными веками блуждали.
– Вишенка? – беспокойно повторил он. – Я больше ничего не понимаю, вы говорите слишком долго.
Он чуть было не стукнулся головой об пол, и Эшалоту пришлось поддержать его.
– Чертов упрямец! – проворчала мадам Канада. Жюстен, который в этот момент как раз поднимался на ноги, устремил на нее мрачный взгляд.
– Вишенка? – повторил он снова. – Почему вы говорите мне о вишенке?
– Потому что… – решила объяснить Амандина.
– Спокойно! – прервал ее Жюстен. – Вы славные люди, я слушал вас, сколько мог. Девушки бывают разные… Для одних ваша фамилия и ваша рента – благо, но для других…
Он опять устало усмехнулся и сказал:
– Оставьте мне ваши бумаги. Вы добрые люди. Когда я изучу их, я проведу две консультации: одну – для вас, другую – для девочки. А теперь идите, я пьян.
И он взял тетрадь из рук Эшалота, смотревшего на него с почтением и состраданием.
– Когда нам вернуться? – спросила Амандина, вскочив с таким проворством, какого никак нельзя было ожидать от дамы столь могучего телосложения.
– Никогда, – ответил Жюстен. – Я не люблю, когда приходят ко мне домой. Я сам разыщу вас. Мне надо увидеть юную особу, чтобы разобраться, добро или зло принесет ей осуществление ваших благих намерений.
И он вытолкал гостей за дверь.
Спускаясь по лестнице, Эшалот и мадам Канада обменялись взглядами, в которых читалось глубокое, почти суеверное уважение, внушенное им этим философом в лохмотьях.
Когда они сели в фиакр, языки у обоих развязались.
– Вот ведь какие странности бывают на свете! – пробурчала мадам Канада. – Раскомандовался, будто архиепископ, а ведь, в сущности, ничего ценного он нам не сказал – ни да, ни нет.
– Он сказал… – начал было Эшалот.
– Помолчи! – воскликнула почтенная женщина. – Ты и так болтал все время, теперь моя очередь! По-моему, самое удивительное, что он закосел с такой малости. Я-то сама выпила бы половину его бутылки, не потеряв и капли своего достоинства. Да и ты тоже, правду сказать, не промах: обычно держишься не хуже меня. Ну и что? Сейчас мы знаем ничуть не больше, чем когда вышли из дому!
– Если уж на то пошло, – печально ответил Эшалот, – то мы знаем больше.
– Что же это такое мы узнали?
– Мы узнали то, о чем я никогда бы не догадался.
– Объясни! – нетерпеливо потребовала его подруга.
– Мы узнали, – медленно произнес он, – что, может быть, недостойны стать отцом и матерью нашей дорогой малютки.
– Вот еще! – воскликнула мадам Канада, покраснев как мак. – Мы – и недостойны?
– Да, – подавленно заявил Эшалот, – а мне-то это и в голову не приходило.
Мадам Канада открыла рот, явно желая резко возразить, однако отчего-то промолчала.
И ее красные щеки побледнели.
Когда они приехали домой и мадемуазель Сапфир, как обычно, выбежала им навстречу, подставляя лоб для поцелуя, они прижали ее к себе куда нежнее, чем всегда.
Потом они вдвоем ушли в свою комнатку. Глаза у обоих были полны слез.
– И мне тоже, – призналась мадам Канада, сжимая руку Эшалота, – мне тоже это не приходило в голову!
Оставшись один, папаша Жюстен принялся бродить по комнате, и шаги его были медленными и неуверенными. Он ходил взад-вперед, руки за спиной, все время возвращаясь к окошку, сквозь которое проникал солнечный луч, и бросая через стекло туманный взгляд.
Время от времени он, словно нехотя, распрямлялся, и тогда в его фигуре появлялось что-то величественное.
У нищеты тоже есть достоинство, надо только уметь его увидеть.
Стоя лицом к свету, Жюстен – со своими спутанными белыми волосами и седой бородой, в которой застряли соломинки – вдруг обрел ту красоту, которая так привлекает художников. Теперь, когда ничей взгляд не раздражал хозяина комнаты, его лоб казался осененным мыслью, и становилось понятно, как удручен и подавлен этот человек, ввергнутый судьбой в пучину несчастий.
Два или три раза он в задумчивости подносил к губам горлышко бутылки, но так и не сделал ни единого глотка.
В такие мгновения на лице его появлялось нечто вроде отвращения, подобное тому, какое испытывает больной при виде горького лекарства.
В последний раз взяв таким образом бутылку, он сказал, растерянно оглядываясь:
– Они добрые люди… У девочки будут отец и мать…
Потом бросил бутылку на солому, рискуя разбить ее, и прошептал:
– Пить я ненавижу, а не пить не могу!
Он стремительно шагнул к колыбельке – единственному предмету обстановки в его жалкой комнатенке.
– И это я тоже ненавижу, – снова заговорил он, и лихорадочные жесты выдавали его волнение. – Это прошлое… Это укор… Я умру от этого…
Походка его стала тверже, и он, выпрямившись, заложил руки за спину.
– Вишенка! – подумал он вслух. – Почему ее так назвали? О Господи, лучше мне немедленно сойти с ума!
Он взял тетрадь, оставленную Эшалотом, открыл ее и пробежал глазами первые строчки.
– Зачем? – продолжал он, опуская руки. – Я знаю их историю так же хорошо, как они сами. Они правы, эти люди: на деньги, которые они честно заработали тяжким трудом, они имеют право купить себе счастье… Девочка будет принадлежать им, потому что они заплатят…
Эти последние слова он произнес с насмешливой горечью, словно желая уязвить побольнее кого-то неизвестного.
Жюстен выронил тетрадь, и листочки веером рассыпались по соломе.
– Они прозвали ее Вишенкой, – продолжал он, – а могли бы назвать Розеттой или Резедой. Ах! Все, чего я хочу, – это заснуть, заснуть навсегда!
Он вернулся к колыбели и потрогал лежащие в ней жалкие лохмотья, бывшие когда-то детскими платьицами.
– У меня была дочь, – подумал он вслух. – У меня была жена… У меня было все для счастья, и я мог дать своим близким дворянское звание и богатство… Однако моя мать обездолила меня и умерла, когда у меня не осталось никого, кроме нее… Вот уже четырнадцать лет, как я пытаюсь забыть, но все время вспоминаю… Жюстине должно быть теперь шестнадцать… Но как же странно, – прервал он себя, – что у меня украли их портрет! Несчастные отверженные никогда не воруют друг у друга, да и карточка эта не имела для вора никакой ценности. Увы! Бывают люди, которым вынесен куда более суровый приговор, чем прочим. У меня не было ничего, кроме фотографии женщины с облачком на руках, – она была памятью моего сердца, она была всей моей жизнью, эта фотография, она была смыслом моего существования. Я люблю эту женщину так же пылко, как в день нашей первой встречи, и в тысячу раз более пылко, чем в дни нашего счастья… А облачко? Дитя, которого я не знал, но которое любил из-за его матери… Это дитя соединяло нас – меня и ее… Облачко, крохотное облачко!..