И с тех пор стал карла Зеркалову, как верный пёс. Потому что допрежь того, во всю свою горькую жизнишку, ни от кого заботы и защиты не видывал. Сам добровольно в холопы к Автоному записался. На что ему воля?
Жил Срамной у стольника на подворье, в малой клетушке. А из Тайного приказа Автоном Львович забирать Яху не стал. В таком месте верный человечек лишним не бывает. Вот какой он был, Яха.
* * *
И вот, значит, как колокольцы в немецкой часовой луковке звякнули, запищал в родильной младенец. Перекрестился Автоном. Что Софья-то? Жива, аль как?
Последний месяц больно тяжело дохаживала. В государстве черт-те что деется, Петр из Преображенского в Троицу сбежал, а правительница хорошо, если на час, на два за день с постели поднимется, и то квёлая, бессильная.
Время уходило! Сначала все за царевну прочно стояли, мальчишку нарышкинского не боялись. Но дни идут, Софьи не видно. Оробела? Вожжи выпустила? Никогда раньше такого с ней не бывало. Чуть какая гроза, всегда первая. Скала, стена несокрушимая.
Первым Васька Голицын, двойная душа, струсил. В вотчину отъехал. Другие рассудили по-иному, начали в лавру перебегать.
Не раз и не два собиралась царевна на брата выступить. Но начнет обряжаться – мутит. На крыльцо выйдет – ноги не держат. Со ступеньки шагнет – и у Зеркалова на руках виснет. Походу отбой, надо бабу назад нести.
Однако стольник в правительницу всё равно верил. Знал: сдюжит, расправит крылья, всех подомнет-заклюет. И не ошибся.
Давеча стало ей чуть лучше. Сразу созвала последних верных, кто еще не переметнулся. Автоном Львович среди них. Обсказала, как думает брата Петрушу в хомут брать. Умыслено было крепко, безосечно.
Погрузить в повозку пять дубовых бочонков, в каждом по двадцать тысяч золотых червонцев, что не столь давно перечеканены из веницейских цехинов для повсеместного на Руси употребления. Погодит, пока держава без червонного золота, а раздать его в Троице начальным людям из стрельцов, солдат и рейтаров, чтоб поворотили полки назад, в Москву. Дело верное. Кто от таких дач откажется!
А ещё главней того – взять с собой в святую обитель заветный Спас-Ясны-Очи, за все романовские царствия ни разу Кремля не покидавший. Когда в сто девяностом году, после кончины Феодора, шатание началось, сначала иконой Нарышкины завладели: кликнули десятилетнего Петра, своего племянника, царем, всех под себя подмяли. Потом, когда Нарышкиных потеснили Милославские, образом завладела Софья, поставила его в своей молельне, и за все семь лет сняла с места только однажды, еще в самом начале правления. Стрелецкий предводитель, князь Хованский-Тараруй к ней зазорно ворвался, с оружными людьми, думая девку криком и сабельным бряцанием напугать. Сказывают, сняла царевна из киота Девятный Спас, ставенки раскрыла, и полилось от иконы чудное сияние, от которого Тараруй со своими крикунами стихли и вон упятились. И кто из тех стрельцов Спасу в очи посмотрел, прежним уже не был. Некоторые даже постриг приняли, а князь Хованский сник, притих и вскоре после того дал себе голову срубить, безо всякого боя и шума. Вот он какой, Оконный Спас.
Нипочем бы Петру с Нарышкиными перед такой силой не устоять, да еще и при златочервонных раздачах!
Думали в два дня управиться, но проклятое бабье естество подвело. В селе Воздвиженском, полутора часов до Троицы не докатив, встали. Замутило царевну, отлежаться пожелала. Время-то и ушло.
Вечером боярин Троекуров, сума переметная, как приехал, как начал перед царевниным крыльцом чваниться, у Софьи от гнева великого схватки начались. Вовсе нельзя стало дальше ехать.
Встанет ли теперь, после многочасового мучения, после кровяной потери? Вот о чем тревожился Автоном Зеркалов, прислушиваясь к младенческому пописку. Сунуть нос, поглядеть не осмеливался. Если Софья в сознании и приметит – осерчает. Надо было ждать, когда Яха выйдет. Карла знает, что и когда делать. Всё ему в подробностях растолковано.
* * *
Теперь стольнику пришлось ждать недолго. Приоткрылась дверь, бесшумно вышел разутый Яха. Был он в брызгах крови и слизи, распаренный.
– Ну что? – хрипло спросил Зеркалов.
Карла оскалился:
– Сто рублёв добыл.
Значит, девочка. Автоном Львович нетерпеливо махнул:
– Не про то спрос! Как Сама?
– Живая.
– На ноги скоро встанет?
Срамной почесал проваленную переносицу, пошмыгал широкими ноздрями. Дух от него был такой, что стольник поморщился.
– Сегодня нет. Да и завтра… Рваная вся, крови много ушло. Ныне без чувств, и лихорадка будет.
Застонал стольник. Пропало всё! Ах, бабы, бабы… Раз без чувств, можно самому поглядеть. Он тоже скинул сапоги, вошел в горницу. Правительница лежала на спине, будто мертвая: лицо нехорошее, восковое.
– Где дитё?
– Сосёт. – Яха кивнул на дверь слева, где в чулане была заперта наскоро сысканная кормилица.
– Повивальня?
– Как велено…
Карла приподнял один из больших шелковых платов, которыми для чистоты и нарядности были накрыты пристенные скамьи. Увидев неловко вывернутую ногу в пеньковой чуне, Автоном Львович скрипнул зубами.
– Успел уже?
– Дык ты, боярин, сам наказал: как окончится, бабу придушить.
Это верно, так и Софье было обещано, для ее государевниного спокойствия. А всё ж поторопился Яха! Царевнино спокойствие ныне для стольника было дело десятое. Он показал на другую дверь:
– Сестра там? Видела?
– Заперта. Когда я ей говорил – голосила, а так тихо сидела.
К княгине Авдотье стольник заглянул на самое малое время. Кое-как укрепил ее, бледную, от страха трясущуюся. Мол, самое трудное впереди. Сиди пока, жди. Скоро скажу, чего делать. И прочь от неё, дуры слезливой, прочь. Дверь опять на засов закрыл.
– Что дальше? – бестрепетно спросил Срамной. Такому прикажи благоверную правительницу вслед за повивальней придушить – не дрогнет. Яхе – что царевна, что мяса кусок. Был бы хозяин доволен.
– Жди, – сказал и карле Автоном. Сердце у него прыгало, мысли тоже.
Решать надо было. Быстро. А ошибешься – сам пропадешь и маленького Софрония погубишь… Хотя, может, и не Софрония. Это еще сообразить надо.
Опять он стоял перед зеркалом. Глядел на себя, ибо ни от кого иного подсказки всё одно не будет.
Сбоку, на стене, бился и трепетал огонек свечи, и от этого лицо в зеркале представало то темно-пятнистым, будто у полуразложившегося мертвяка, то золотым, как у латинского бога Юпитера, что отчеканен на кубке, который недавно поднесли правительнице цесарские послы.
Выбор у ближнего стольника был примерно такой же: либо в гроб пасть, либо на гору Олимпий взлететь.