Захар Евграфович спускался следом, стараясь не наступать на кровяные пятна. Спустившись, коротко приказал:
– В каморку его, к Агапову. И тряпки прихватите, ногу перевязать.
Когда Цезаря утащили, он вышел на крыльцо и остановился под ветром, даже не ощущая его. Руки вздрагивали. Гулко бухало в груди сердце, а дыхание обрывалось, как после долгого бега. И еще он ощущал в себе тупую пустоту, никаких чувств не испытывал: ни радости, ни злорадства, ни удовольствия, ни ненависти – ничего, кроме пугающей пустоты. Перегорел, один пепел остался, а пепел, как известно, заново не вспыхивает.
В каморке Агапова луканинские работники перетянули жгутом простреленную ногу Цезаря, чистыми тряпицами перебинтовали рану, а заодно, для полного набора, связали руки. Посадили на лавке, как раз в угол, чтобы он не завалился на сторону, и отошли, безмолвно поглядывая на хозяина – что дальше делать? Кивком головы он показал им на дверь. Работники вышли, в каморке стало хорошо слышно, как в стены и в окна бьется ветер. Агапов тронул свою коляску, подкатился ближе к Цезарю, долго его разглядывал, а когда разглядел, спросил сочувственным голоском:
– Что, сизый голубь, отлетался?
Белое, бескровное лицо Цезаря перекосилось, словно от судороги, он дернул связанными руками, будто хотел разорвать веревки, и четко выговорил, как сплюнул:
– Отползи, старая гнида, не воняй!
– Ну, посердись, посердись, – добродушно отозвался Агапов, – в твоем положенье, милок, только и осталось, что сердиться.
Захар Евграфович молчал. Смотрел на Цезаря и молчал.
Как он мечтал об этой встрече! Как представлял бессонными ночами, какой она будет, какие слова придумывал, чтобы сказать, как у него сжимались кулаки, которыми он готов был забить Цезаря до смерти… А теперь стоял, смотрел на него и ничего не хотел говорить.
Да и что он мог сказать ему?
Лицо Цезаря снова передернулось, и он торопливо заговорил, все громче и быстрее, словно боялся, что ему не дадут выговориться до конца.
Но его не обрывали, и он кричал:
– Ты глупец, Луканин! Безмозглый глупец! Почему ты не пришел ко мне в губернском городе, мы бы договорились! Мы бы здесь уже царями были! Ты хоть понимаешь, какой ты шанс судьбы упустил! Ты же червяк навозный! Деньги – ничто! Власть главнее денег! Я же тебе предлагал! Если бы ты согласился, мы бы сейчас… Как я тебя ненавижу, Луканин!
Захар Евграфович толкнул дверь, позвал работников, показал пальцем на Цезаря:
– В подвал его, под замок, и караул неотступный, чтоб ни один волос с головы не слетел. Ясно?
Работники кивнули и бросились исполнять приказание. Цезарь продолжал кричать, срываясь на визг, но этих криков Захар Евграфович уже не слышал – их глушили завывающие порывы ветра.
Метался неистовый ветер и над рекой Талой, вздыбив на ней крутые валы с белыми гребнями. Они с разгону, с глухим плеском бились в борт «Основы», вставшей на якорь, и крупные брызги долетали до палубы. Иван Степанович Дедюхин решил не рисковать и, как только на реке поднялась крутая волна, приказал остановить машины. Теперь прохаживался по пустой палубе, посматривал на кипящую воду Талой и загадывал: как долго эта завируха свистеть будет? Хотелось, конечно, чтобы поскорее утихомирилась, а еще хотелось как можно быстрее оказаться дома, в Белоярске. Пожалуй, впервые за годы своей речной службы испытывал Иван Степанович неодолимое желание – прикрыть навигацию, которая толком еще не начиналась. Прикрыть, прихлопнуть и сверху плюнуть. Это же сущее безобразие нынче, а не навигация. Вместо тихого, спокойного плавания – стрельба, война, а вместо парохода – черти что и сбоку бантик. Народу теперь на «Основе» было набито, как семечек в шляпке подсолнуха. И больше половины этого народа, в том числе и иностранцы, сидели под строгой охраной. А ну как взбунтуются да вырвутся? «Оборони и сохрани», – думал Иван Степанович, размеренным шагом меряя палубу и покрепче натягивая на голову фуражку, чтобы ее не сдернуло ветром. Прекрасно понимал старый капитан, что история, в которую он невольно попал вместе со своей командой, нешуточная, что каша заварилась крутая – ложкой не провернешь. И хотя сути всей этой истории не знал, да и не любопытствовал, не такой он был человек, чтобы с расспросами приставать, желание имел лишь одно – поскорее из нее выбраться. А как тут выберешься, если волна на реке все круче, а ветер рвет все сильнее…
Он уже собирался спускаться вниз, когда увидел, что на палубе появился исправник Окороков. Хмурый, сердитый, он тоже поглядел на Талую, покачал головой и подошел к капитану, спросил с робкой надеждой:
– Иван Степанович, как думаешь, надолго?
– Да кто его знает, сколько он дуть будет! В одночасье не стихнет – это точно.
– В Белоярск нам нужно, Иван Степанович, скорее нужно.
– Утишится, ни часа не задержимся.
Окороков потоптался еще на палубе и спустился вниз. «Над ветром власть свою исправниковскую не употребишь, – думал Иван Степанович, глядя ему вслед, – тут любой приказ в реке утонет».
Об этом же самом думал и Окороков, сознавая свою полную беспомощность: не прикажешь ведь капитану снять пароход с якоря. Утонуть на бушующей реке – дело не хитрое. Требовалось ждать, а терпение было на исходе. Чтобы хоть чем-то заняться, он еще раз проверил караулы, убедился, что службу они несут исправно, а варнаки и иностранцы ведут себя тихо и смирно.
Больше заняться было нечем, и он осторожно постучался в каюту Нины Дмитриевны.
– Входите, господин исправник, – послышался приветливый голос, – слышу шаги и уже знаю, что вы идете, можно и не стучаться.
На столике у Нины Дмитриевны были разложены исписанные бумажные листы, она их любовно оглаживала пухлыми ладошками, и на лице у нее цвела счастливая улыбка. Подняла на Окорокова сияющие глаза, спросила:
– Чаю не желаете? Худо-бедно, а жена ваша, обязана поить-кормить, но я совсем испортилась. Вы бы построжились на меня, поругали, непутевую.
– В следующий раз поругаю, Нина Дмитриевна, а сегодня желания не имею. И чаю не хочу, благодарствую, – Окороков осторожно присел за столик, хотел положить на него большие руки, но столик был занят бумагами, и он опустил широкие ладони на колени.
Нина Дмитриевна между тем достала из круглой картонной коробки рулон вощеной бумаги, отмотала от него изрядный кусок, оторвала и принялась наглухо запаковывать исписанные листы. Запаковала, перевязала суровыми нитками и убрала обратно в коробку.
– Если мы, не дай бог, станем тонуть, господин исправник, первым делом спасайте эти бумаги. Обо мне можете не думать, даже если я захлебнусь. Прошу уяснить – это не шутка.