Да нет, ничего он не забыл. Окороков снова низко опустил голову.
В это время раздался стук в дверь каюты, и Иван Степанович, не скрывая радости в голосе, доложил:
– Ветер-то стихает. Дальше какие распоряжения будут?
– Домой, Иван Степанович, домой, голубчик! – весело отозвалась ему Нина Дмитриевна.
И снова в просторном зале сиропитательного приюта было торжественное собрание при большом стечении белоярского общества и при пятерых проворных корреспондентах, которые не отходили от Коллиса, следуя за ним по пятам, как привязанные, желая узнать о приключениях иностранных исследователей как можно больше. Киреев вспотел, не успевая переводить. На все вопросы Коллис отвечал односложно, в подробности не вдавался, и это обстоятельство еще больше раззадоривало корреспондентов, и они наседали еще энергичней. Но тут в зале появился Окороков, все перекинулись к нему, однако исправник был краток до невозможности:
– Я, уважаемые господа, как человек военный, исполнял свой долг. И очень рад, что смог доставить в Белоярск представителей науки в целости и сохранности. Больше мне сказать нечего.
Отстранил от себя огромной ручищей корреспондентов, прошел в передний ряд и сел рядом с Луканиным. Вместо приветствия быстро сказал:
– Захар Евграфович, когда эта канитель закончится, не откажите в любезности, уделите мне время.
– Хорошо, – согласился Захар Евграфович.
Речи оказались долгими и торжественными. Особенно долго и торжественно говорила Нина Дмитриевна, и ей устроили настоящую овацию. Затем были проводы, столь же долгие, и лейтенант Коллис, улучив момент, успел по-русски шепнуть Нине Дмитриевне:
– Мы обязательно вернемся, нам не удалось – внуки вернутся.
– А мы вас обязательно встретим, – очаровательно улыбнулась ему Нина Дмитриевна, – если нам не доведется – наши внуки встретят.
Никто, кроме них двоих, не понял истинного смысла этих слов.
Наконец иностранцы с букетами цветов, которые им трогательно вручили воспитанницы сиропитательного приюта, расселись в экипажи, и длинный обоз весело потянулся через Александровский проспект к Вшивой горке, одолел ее и исчез в бескрайнем пространстве.
– Слава Богу! – Окороков широко перекрестился и обернулся к Луканину: – Прогуляемся, Захар Евграфович?
Они вышли неторопливо на берег Талой, и река открылась перед ними во всей своей красоте и полноводности. Текла широко и вольно, скатывалась вниз, и белые берега над ней светились, словно умытые. Солнечные блестки наискосок пересекали быстрину, искрились, как цветные стеклышки, и течение не могло утянуть их следом за собой.
На самом краешке обрыва Окороков остановился, широко расставил могучие ноги и долго смотрел на быстро текущую воду Талой, словно забыв о Луканине, который стоял у него за спиной. Неожиданно обернулся и сообщил:
– Предполагаю, что Цезаря уже доставили и определили куда следует, скоро начнут допрашивать. Я вам чрезвычайно благодарен, Захар Евграфович, но мы же не дети, вы понимаете…
– Не понимаю, честное слово.
– Не надо, Захар Евграфович, вы умный человек. Где ваша так называемая француженка? Или как ее по-настоящему? Ольга Васильевна Кругликова, если не ошибаюсь?
– От Цезаря узнали?
– От него, родимого. Если он повторит ее имя на следующих допросах, а он его повторит, будьте уверены, с меня спросят: как же вы, уважаемый исправник, эту дамочку прошляпили?
– Госпожа Кругликова сбежала, я не знаю, где она.
– Не желаете вы меня, Захар Евграфович, услышать, не желаете. Что, всю жизнь ее прятать будете? Надоест.
– А хотя бы и так! Не надоест.
– Ну, смотрите, вам жить, – Окороков еще постоял, полюбовался на реку и, развернувшись, ушел быстрым, широким шагом.
Захар Евграфович, оставшись один, стащил с себя фрак, бросил его на траву и лег, крестом раскинув руки. Он был спокоен, дышал на полную грудь и смотрел вверх широко раскрытыми глазами, а там, в запредельной выси, скользили в небе перистые, летучие облака, похожие на неведомых белых птиц, сталкивались между собой, срастались и плыли дальше, словно искали и не могли найти для себя надежного пристанища.
Птицы небесные, они не знали покоя. И ночью, когда поднялась огромная и круглая луна, они все плыли и плыли по темному небесному бархату и видели сверху одинокого всадника, который торопил своего коня, направляясь к дальней глухой заимке, где у маленького оконца, по-деревенски закутанная в платок, сидела женщина и смотрела, не отрывая глаз, с тоской и надеждой на широкую поляну, залитую зыбким, холодным светом.
В кабинете Александра Васильевича царил необычный беспорядок: на столе, на стульях и даже на кресле пластами лежали газеты – и русские, и иностранные. Все газеты им были уже прочитаны, иные по два и по три раза; прочитанным Александр Васильевич остался чрезвычайно доволен и теперь ходил по кабинету, громко постукивая башмаками и потирая узкие, сухие ладошки. Глаза у него задорно поблескивали, как у молодого.
Возле порога, почтительно опустив голову, стояла Нина Дмитриевна и держала в руке шляпку с темной вуалью. Щеки ее горели румянцем, она порывалась что-то сказать, но не могла насмелиться, и пальцы, сжимавшие поля шляпки, заметно вздрагивали.
Александр Васильевич между тем продолжал прохаживаться по кабинету, топая башмаками, и не обращал на Нину Дмитриевну внимания, словно ее здесь и не было.
Но нет. Остановился неожиданно, крутнулся на каблуках и, по-петушиному перебирая ногами, уставился на нее, как будто лишь сейчас разглядел в своем кабинете посетительницу.
– Милостивый государь, Александр Васильевич… – показалось, что она сама вздрогнула от собственного звенящего голоса и вуаль на шляпке трепетно колыхнулась из стороны в сторону.
– Нет, голубушка, нет и нет! – вскрикнул Александр Васильевич.
– Но… я хотела бы…
– А я не желаю! По-русски ясно выражаюсь? Не же-ла-ю!
Газеты, перекинутые через спинку кресла, вдруг соскользнули, упали на пол и разъехались, раскидываясь во все стороны. Александр Васильевич подскочил к креслу, ухватился рукой за его спинку и выбил на валяющихся газетах дробь отчаянной плясовой – как воротник у рубахи оторвал!
– Вот так, голубушка! Без пальца и кукиш не покажешь! А ты у меня не палец, ты у меня – рука! И Окороков твой – тоже рука! И что же получается?! Вы любиться-миловаться будете, варенье в садике варить, а я без рук останусь?! Никаких отставок! Нет и нет! – Внезапно Александр Васильевич осекся, помолчал и продолжил совсем иным тоном: – Пойми, коршун ты мой милый, коршуниха ты моя, драгоценная! Мы за государство отвечаем, вот оно, иди сюда, покажу, если забыла… Иди…