— Ты-то кто? — переспросила Теотоки, вложив в эти слова столько презрения, на сколько была способна.
Как объяснишь ей, что в этой тесненькой кувикуле с розочками на карнизе осталась лучшая часть ее еще такой короткой жизни! И Теотоки молча смотрела на нее.
Неведомая захватчица закричала первая. Ее трясло и трепыхало все крупнее — она припадочная, успела подумать Теотоки.
— А-а? Так это ты по проволоке ходишь, римская стерва? А я, всю жизнь свою труженица, мне негде голову приклонить!
Тут и Теотоки испытала ненависть ни с чем не сравнимую, невыносимую, сжигающую дотла.
Маркитантка чем-то ударила ее так, что боль ослепила и оглушила, а Теотоки, в свою очередь, захватила ногтями ее теплую шею и принялась кромсать. Обе медленно повалились на пол и покатились в густой, вонючей жиже.
В отчаянии прыгал гном Фиалка, и дука Мурзуфл стоял, опустив свой хлыстик, потому что, где дерутся две женщины, целая армия бессильна.
Но уже мало кто и обращал внимания на раздоры в доме, который когда-то построил славный Палимон по прозвищу Хирург. Над столицей, над куполами и крышами, вместо привычного заката разливался неожиданный восход, некая новая аврора, от которой щемило сердца и души жгло предчувствием. И люди выходили из домов и обескураженные смотрели вверх в расцветающее небо.
И тогда из глубины разграбленного и опозоренного дома Ангелиссы раздался звонкий и чистый тенор. Знаток сказал бы, что это не оперный прима-певец и не диакон из патриаршего хора, скорее, это мальчик из самодеятельности или даже вакхант из древней мистерии Диониса.
— О-о! — вопиял тот божественный мальчик. — Испепели нас, восходящее светило! Грозный, безжалостный бог света, уничтожь сей неправедный мир! Убей все живое, уничтожь все, что дышит, преврати нас в пустыню, в пустыню!
И все в страдании зажмуривали глаза, а иные даже пали на землю. Но бог света не восходил. Небо оставалось равнодушным и блистающим, как перламутровая раковина южных морей. А потом, будто поколебавшись, все-таки решилось, свет стал заметно убывать, и на землю спустилась благодатная ночь.
Теотоки пришла в себя на полу, мокрая, со спутанными волосами. «Сестра моя, сестра моя во Христе…» — хотелось ей шептать, потому что после припадка необыкновенной ярости на нее накатывал припадок безудержной любви. Или это влиял павликианский незаконнорожденный бог света, который шуровал там на небе между восходом и закатом?
И когда она приподнимала веко, она видела рядом чужой глаз, весь в морщинках, хотя и молодой, с явно наклеенными ресницами. Но никакой покаянной любви и прочей достоевщины у нас здесь не будет, все-таки одна из них была по происхождению принцесса, а другая — рабыня. И все-же Теотоки как счастье ощущала эту благодать смирения, это желание обнять и даже утешить ненавистную прежде женщину, а если надо и распаривать ей мозоли. Но руки хватали тьму и пустоту, наталкивались на медный таз или липкую лужу.
9
Был второй день Звезды — запишут потом в памятные свои книжки, или синаксари, монастырские хронисты. А пока народ стоял везде, где обычно толпится народ, — на рынках, на перекрестках, на пристанях, задрав к небу бороды и голые подбородки, стояли в бессилии, не понимая, к чему готовиться, чего ждать. Солнце зашло на западе, как обычно, за горой Эридан, с ее купой гигантских платанов и торчащей, словно палец, колокольней Святых Апостолов. А свет небесный не угасал, наоборот, восток сиял, будто там действительно готовилось взойти новое светило.
Денис ехал домой неторопливо, предоставив Колумбусу самому выбирать дорогу меж зевак и торгующих на мостовой. Костаки и конвой, тоже, как обычно, следовали в нескольких шагах позади. Все было как обычно, но необычным было само драматическое ожидание невероятной звезды.
Ему даже подумалось: вот, не умею я извлекать выгод из своего политического капитала. Будь на моем месте какой-нибудь Кокора и обладай он таким знанием, он бы немедленно хлопнулся об земь и провозгласил второе пришествие и был бы народом вознесен…
И тут же чувство бессилия и ненужности его охватило. Во-первых, чтобы быть пророком, надо объявить точно — через два часа, через три там или через сутки взойдет хвостатая звезда, а он не знает даже, через неделю или через десять дней… Всегда в астрономии был профаном.
А во-вторых, ну поверит ему народ, ну поведет его он за собой — а зачем? Живут же они себе как-то, барахтаются в своей золотой тьме, ну и Бог с ними! А что он даст им взамен? Весь мир насилья мы разроем? У них даже газет нет, мальчишки сопливые сообщают новости за обол.
Вчера он уже испытал это чувство ненужности, когда Фоти его перепугала. Приехал он, как обычно, со свитой из дворца и обнаружил, что ее дома нет. И никто из родственников ее и челяди не может сказать, где она. Немного успокаивало только, что вместе с нею исчезла и чернокожая Тинья. Значит, это просто выход женщины в город со служанкой, должна же и знатная женщина иметь хоть когда возможность пошмыгать по своим делам, здесь все-таки христианская страна, гаремных порядков нет.
И вот он сидел в кувикуле, над которой угасал тот зодиакальный свет, и страдал от бессилия жизни, от невозможности что-нибудь когда-нибудь изменить.
Фоти однажды рассказала ему из своего раннего детства, как она с матушкой Софией однажды ездила на мулах к ее сестре, в деревню на озеро Ирмак. Это было холодное, очень красивое и очень прозрачное озеро, очень коварное — в хрустальной воде отмели оказывались вовсе не такими уж мелкими. Пока матушка София с родственницами и сельчанками обсуждала новости, Фоти с их девочками купалась.
И вот — Фоти сама-то ничего не помнит и рассказывала по позднейшим воспоминаниям матери — матушка София видит: пришли девочки, которые с Фоти купаться побежали, встали и смотрят в глаза, слушают разговоры взрослых и не перебивают.
Наконец матушка София поинтересовалась: вы, мол, что? А девчонки говорят, как об обычном:
— А ваша девочка утонула.
Все подхватились, кинулись к озеру. А там действительно под прозрачной водой лежит Фоти, как будто спит. Все-таки откачали ее.
— Так вот. — выводила Фоти, — я думаю, зачем Богу было угодно спасти меня в тот раз? Но не для того же, чтобы диавола родить?
И эта навязчивая мысль все прочнее ею завладевала, чем больше спорил и доказывал Денис, тем более она в ней утверждалась. Видимо, он доказывал как-то не по-византийски, не так… А как? А теперь она просто куда-то ушла!
Но вот слышит Денис, в ночной уже тишине быстро и ровно стучат далеко за стеною дома каблучки. И сердце его знает, что это каблучки любимой, и он с восторгом слушает, как они стучат по лестнице, как переходят на мрамор вестибюля. И вот она входит, вот обнимает его, вся прохладная и улыбчивая.