Что касается генерала Моро, то нет ничего любопытнее и трогательнее тех знаков глубокого почтения, которое оказывали ему все военные, несущие внутреннюю службу в тюрьме: все отдавали ему честь, прикладывая руку к головному убору. Если он присаживался где-нибудь, его окружали, ожидая, не пожелает ли он с ними поговорить. Они робко просили его рассказать о каких-нибудь военных подвигах, совершенных этим соперником Бонапарта, и ставили его выше всех остальных генералов. Все были уверены, что, позови он их на помощь, они открыли бы ему двери Тампля. Ему позволено было больше, чем другим: ему разрешали видеться с женой и ребенком, и молодая мать ежедневно приносила ему сына. Время от времени ему доставляли прекрасное вино из Кло-Вужо, и он распределял его между всеми больными, а иногда давал его и тем, кто был здоров. Не приходится говорить, что игроки в мяч и бегуны, поскольку они уставали, приравнивались к больным и получали по стаканчику Кло-Вужо.
Жоржа и его соратников от остальных заключенных отличала особая веселость и беспечность; они предавались забавам с таким шумным весельем, какая свойственна школьникам на перемене. Среди них выделялись двое самых красивых и элегантных людей Парижа: Костер де Сен-Виктор и Роже-Птица. Однажды, когда последний особенно разгорячился от бега, он снял галстук.
— Знаешь ли, мой дорогой, — заметил ему Сен-Виктор, — у тебя шея Антиноя!
— Ах, ей-богу! — ответил ему Роже. — К чему комплименты, через неделю с этой шеи слетит голова.
Вскоре все было готово для того, чтобы обвиняемые предстали перед трибуналом и были открыты публичные дебаты. Число заключенных, участвовавших в процессе, достигало пятидесяти семи; они получили приказ готовиться к переводу в Консьержери.
Тюрьма преобразилась. Радуясь тому, что заключение подходит к концу, хотя для некоторых это означало скорое расставание с жизнью, все напевали вполголоса, пакуя сумки и завязывая свертки: и если одни пели, другие насвистывали. Все были как одурманенные; печаль и размышления оставались уделом только тех, кто оставался в Тампле.
Жорж Кадудаль был не только самым веселым, но, можно сказать, самым безрассудным из пленников; он участвовал во всех играх, изобретал новые, когда прежние надоедали; рассказывал самые фантастические истории, зло и яростно высмеивал новую империю, строящуюся на обломках старого трона Людовика XVI. Но когда он увидел, что пришла пора платить по счетам, то перестал играть, смеяться и петь. Он созвал в одном из уголков сада своих адъютантов и офицеров, усадил их вокруг себя и тоном, одновременно твердым и ласковым, сказал им:
— Мои храбрые друзья, дорогие мои дети, я до сих пор подавал вам пример беспечности и веселья. Теперь позвольте дать вам совет. Сохраняйте перед трибуналом все спокойствие, хладнокровие и достоинство, на которые вы только способны. Вы предстанете перед людьми, считающими, что они вправе распоряжаться вашей свободой, честью, жизнью. Советую вам никогда не отвечать на вопросы судей торопливо, раздраженно или зло; отвечайте без страха, трепета растерянности; считайте, что вы судьи ваших судей. Если же вы почувствуете себя недостаточно сильными, чтобы противостоять им, вспомните, что я с вами и у меня не будет судьбы иной, чем ваша; что если вы живете, то буду жить и я, если умрете — умру и я. Будьте мягкими, снисходительными друг к другу, по-братски поддерживайте один другого и в чувствах, и в мыслях. Не упрекайте, что дали себя вовлечь в гибельное предприятие; пусть каждый отвечает за свою кончину, и пусть каждый умрет достойно! Прежде чем покинуть эту темницу, вы испытали к себе разное отношение; одни были с вами хороши, другие — плохи, одни называли вас друзьями, другие — разбойниками. Равно поблагодарите и тех, и других. Выходите отсюда с чувством признательности к одним и без ненависти к другим. Вспомните, что доброго нашего короля Людовика XVI, который тоже сидел в этой темнице, называли предателем и тираном, и с самим Господом нашим Иисусом Христом обращались как с искусителем и обманщиком, что его освистывали, хлестали по щекам, били прутьями. Ведь именно тогда, когда люди совершают дурные поступки, они ошибаются в значениях слов и прибегают к оскорблениям, чтобы унизить тех, кого следовало возвысить.
Поднявшись, он громко произнес «Аминь», осенил себя крестом, что сделали и остальные, и жестом приказал вернуться в здание тюрьмы. Люди друг за другом шли мимо него, каждого он назвал по имени и сам пошел последним.
В тот день из пятидесяти семи заключенных, замешанных в заговор Моро, Кадудаля и Пишегрю, в Тампле остались лишь второстепенные участники: те, кто по случайности присоединялся к заговорщикам и служил проводниками в их ночных вылазках. Как только главные виновники убыли, остальным не только разрешили гулять во дворе и в саду, но даже приходить друг к другу в камеры и карцеры.
Таким образом, несколько дней тюрьма была весьма оживленной и шумной. В пасхальное воскресенье был даже разрешен бал в большом зале, откуда вынесли все кровати: там все эти люди, выходцы из деревень, принялись петь и плясать.
Бал состоялся в тот самый день, когда обвиняемые предстали перед трибуналом, но это обстоятельство было неизвестно плясунам. Один из веселящихся, некто Лек пер, узнал от стражника о начале судебного разбирательства, которое должно было приговорить к смерти двенадцать осужденных; он тут же бросился в гущу пляшущих товарищей по несчастью и громко топнул ногой, чтобы установилась тишина. Все замолчали и остановились.
— Ну и скоты же вы! — обратился к ним Л склер. — Разве так должно вести себя в этом проклятом месте, когда знаешь, что те, кто находился здесь с нами рядом и недавно покинул нас, вот-вот расстанутся с жизнью? Наступило время молиться и петь «De profundis»[173], а не петь и плясать под светскую музыку. Вот господин, который держит в руках благочестивую книгу; пусть прочтет нам что-нибудь поучительное, что касается смерти.
Человеком, на которого указал Леклер, был племянник Фош-Бореля, юноша по имени Витель; он держал в руке «Проповеди» Бурдалу[174]: там не было молитвы «De profundis», но была проповедь о смерти. Витель забрался на стол и прочел проповедь, которую все эти храбрецы выслушали до конца, стоя на коленях.
Как мы уже сказали, суд начался.
До сих пор никогда, даже 18 брюмера, Бонапарт не оказывался в столь сложной ситуации. Он не утратил славы военного гения, но смерть герцога Энгиенского нанесла тяжелейший удар по его репутации государственного мужа; а тут еще подозрительное самоубийство Пишегрю. Мало кто принимал версию Савари. Чем больше правительство накапливало доказательств самоубийства и брало на себя труд доводить их до сведения публики, тем больше та сомневалась в самоубийстве, невозможность которого доказывали практически все судебные медики. А тут еще к смерти герцога Энгиенского, которую называли расправой, к самоубийству Пишегрю, которое посчитали убийством, подоспело и столь непопулярное обвинение Моро.