Но тут вскочил Жюль и обнял Армана:
— О, господа! — воскликнул он. — Не слушайте его; именно потому, что мне только девятнадцать, что я один на свете, что у меня нет ни жены, ни детей, нужно казнить меня, а не его. Ведь Арман — отец семейства. Слишком юный, чтобы помнить свою родину, я уже отведал хлеб изгнания; моя жизнь за пределами Франции была бесполезна для моей страны и тяжела для меня. Возьмите мою голову, вот она, но оставьте в живых брата.
Тут внимание присутствующих, до сих пор сосредоточенное на Жорже и Моро, обратилось ко всем присутствующим там прекрасным молодым людям, последним носителям верности и преданности падшему трону. В самом деле, собрание этих юношей являло собой аристократизм, молодость и изысканность не только роялистской партии, но всего Парижа. Зрители с явной благосклонностью внимали каждому слову, слетавшему с их уст; а один случай даже вызвал у них слезы.
Председатель суда Эмар, предъявив г-ну Ривьеру как вещественное доказательство портрет графа д'Артуа, спросил:
— Обвиняемый Ривьер, узнаете ли вы эту миниатюру?
— Мне не очень хорошо видно отсюда, господин председатель, — отвечал маркиз. — Не будете ли вы так любезны передать мне ее?
Председатель через судебного пристава передал портрет обвиняемому.
Но как только портрет оказался в руках Ривьера, он поднес его к губам и со слезами в голосе воскликнул, прижав портрет к груди:
— И вы могли подумать, что к его не узнаю? Я только еще раз хотел обнять его перед смертью; теперь, господа судьи, читайте ваш приговор, и я отправлюсь на эшафот, благословляя вас.
Еще две сцены, но другого характера, также вызвали глубокое волнение.
Председатель спросил Костера Сен-Виктора, не хочет ли он что-нибудь сказать в свою защиту.
— Я могу лишь добавить, — ответил тот, — что свидетели защиты, показания которых я просил представить, так и не появились; добавлю также, что я удивлен, что можно настолько пренебрегать общественным мнением и обрушивать оскорбления не только на нас, но и на наших защитников. Я читал сегодняшние утренние газеты и с сожалением отмстил, что судебные отчеты полностью фальсифицированы.
— Подсудимый, — сказал ему председатель, — эти факты не имеют отношения к делу.
— Вовсе нет, — настаивал Костер, — жалоба, которую я имею честь заявить трибуналу, касается главным образом моего дела и дела моих друзей. Эти отчеты прискорбным образом искажают речи наших защитников; что касается меня, то я проявил бы неблагодарность к своему защитнику, речь которого прервал общественный обвинитель, если бы сейчас не высказал свою глубокую признательность за те рвение и талант, которые он вложил в мою защиту. Итак, я протестую против оскорблений и несуразиц, которые платные правительственные клеветники и газетные писаки вкладывают в уста отважных граждан; я прошу господина Готье, моего адвоката, принять выражение моей признательности зато, что он продолжает до последнего оказывать мне благородную и щедрую помощь.
Эту выходку Костера де Сен-Виктора встретили не только с огромной симпатией, но и дружными аплодисментами.
За Костером де Сен-Виктором, на третьей скамье, сидели семь бретонцев с песчаных равнин Морбиана, коренастые, с грубыми лицами. Вожди заговора были воплощением тонкого ума, который повелевает, а эти выглядели грубой силой, которая подчиняется. Среди них можно было заметить слугу Жоржа по имени Пико, прозванного за свои дерзкие расправы с нашими солдатами, увы, весьма жестокие, Палачом Синих Мундиров. Это был низкорослый широкоплечий человек с мощными руками и ногами, с изъеденным оспой лицом; короткие темные волосы закрывали ему лоб. Особенную выразительность придавали лицу Пико маленькие серые глаза в обрамлении густых рыжих ресниц.
Едва Костер де Сен-Виктор закончил говорить, как Пико встал и, пренебрегая внешними приличиями, которые, как светский человек, должен был соблюдать Костер де Сен-Виктор, заявил:
— А я не только протестую, но еще и разоблачаю.
— Разоблачаете? — удивился председатель.
— Да, — продолжил Пико, — я разоблачаю. Когда меня арестовали и привезли в префектуру полиции, то, выложив на стол двести луидоров, стали предлагать эти деньги и свободу, если я открою убежище моего хозяина, генерала Жоржа. Я ответил, что не знаю его, и это было правдой, генерал всегда постоянно менял место. Однако гражданин Бертран приказал офицеру охраны принести затвор от ружья и отвертку, чтобы прищемить мне пальцы; меня связали и сдавили пальцы рук.
— Тем самым вам преподали урок, — сказал председатель Эмар, — и вы нам рассказываете о нем, вместо того чтобы сказать правду.
— Ей-богу, это правда, чистая правда, — ответил Пико, — полицейские могут это подтвердить, меня пытали огнем и размозжили мне пальцы.
— Заметьте, господа, — вмешался Тюрьо, — что обвиняемый первый раз говорит об этом обстоятельстве.
— Ах, вот как, — заметил Пико, — но вы-то об этом обстоятельстве давно знаете, поскольку я обо всем рассказал вам в Тампле, а вы мне ответили: «Молчите, и мы все уладим».
— На допросах вы никогда ни слова не говорили о том, на что сегодня жалуетесь.
— Если я вам больше ничего не говорил об этом, то потому, что боялся, что меня снова начнут пытать.
— Обвиняемый! — вскричал генеральный прокурор. — У вас есть право говорить неправду, но, даже обманывая, вы обязаны проявлять больше почтения в присутствии представителей правосудия.
— Хорошо правосудие: хочет, чтобы я был вежлив с ним, но не желает быть справедливым ко мне.
— Довольно, замолчите, — прервал Эмар и обратился к Жоржу:
— А вы хотите что-нибудь добавить к речи вашего защитника?
— Хочу, — ответил Жорж. — Первый консул сделал мне честь, предложив аудиенцию; мы согласились по некоторым пунктам, которые с моей стороны были тщательно соблюдены, но небыли выполнены правительством. Им были организованы разбойничьи шайки в Вандее и Морбиане; прикрываясь моим именем, они творили такие ужасы, что я вынужден был покинуть Лондон, вернуться в Бретань, всадить пулю в лоб одного из предводителей и заставить признать себя настоящим Кадудалем. Тогда же я отправил моего лейтенанта, Соля де Гризоля, передать Наполеону Бонапарту, что с этого дня я объявляю ему вендетту: он корсиканец, он должен был понять, что это означает, и принять меры. Именно тогда я решил вернуться во Францию. Не знаю, является ли то, что делал я и мои друзья, заговором, но вы лучше меня знаете законы, и я полагаюсь на вашу честность в этом судебном процессе.
В числе обвиняемых был аббат Давид, которого мы уже упоминали раз или два. Это был друг Пишегрю, и он очутился на скамье подсудимых из-за этой дружбы. Священнослужитель был спокойным, хладнокровным человеком и не боялся смерти; он тоже поднялся и твердым голосом произнес: