– Интуиция? – шутливо спросил Андре-Луи, глядя в ее лицо, обращенное к нему.
– О, не насмехайся, Андре. – Алина, которая вообще-то редко плакала, сейчас от волнения едва сдерживала слезы. – Если ты любишь меня, Андре, пожалуйста, не уезжай!
– Я еду именно потому, что люблю тебя. Я еду, чтобы наконец обрести возможность назвать тебя своей женой. Почести, несомненно, тоже будут, как и более существенные блага. Но они ничего для меня не значат. Я еду завоевывать тебя.
– Какая в этом необходимость? Разве ты меня уже не завоевал? А с прочим мы могли бы подождать.
Как мучительно было Андре-Луи отвечать отказом на мольбу этих милых глаз! Он мог лишь напомнить невесте, что связан словом, данным регенту и барону. Он просил ее быть мужественной и разделить хотя бы отчасти его веру в себя.
В конце концов она обещала, что попытается, но тут же добавила:
– А все-таки, Андре, я знаю, что, если ты уедешь, я больше никогда тебя не увижу. У меня какое-то дурное предчувствие.
– Милое дитя! Это только фантазия, порожденная твоей тревогой.
– Нет. Ты нужен мне. Нужен здесь, рядом. Чтобы защитить меня.
– Защитить тебя? Но от чего?
– Не знаю. Я чувствую какую-то опасность. Она угрожает мне – угрожает нам, если мы расстанемся.
– Однако, дорогая, когда я уезжал в Дрезден, у тебя не было таких предчувствий.
– Но Дрезден рядом. В случае необходимости я могла бы вызвать тебя запиской или сама приехала бы к тебе. Но если ты уедешь во Францию, то будешь отрезан от всего мира, ты словно окажешься в клетке. Андре! Андре! Неужели уже и впрямь слишком поздно?
– Слишком поздно для чего? – поинтересовался господин де Керкадью, который в этот момент вошел в комнату.
Алина ответила ему прямо. Ее ответ потряс и разгневал господина де Керкадью. Неужели ей настолько недостает лояльности и чувства долга, что она способна в эти страшные времена ослаблять героическую решимость Андре всякой сентиментальной чепухой? Впервые господин де Керкадью по-настоящему вознегодовал. Он обрушился на племянницу с таким неистовством, какого она еще ни разу не видела в нем за все годы, что находилась на его попечении.
Она ушла к себе пристыженная и напуганная, а на следующее утро Андре-Луи верхом покинул Хамм и взял курс на Францию.
С ним рядом скакали господин де Бац и господин Арман де Ланжеак, молодой дворянин из лангедокского рода, которого отрядил к ним господин д’Антрег.
Все трое старались поддерживать в себе приподнятое настроение. Но в ушах Андре-Луи непрестанно звенел тревожный крик Алины: «Я знаю, Андре, что, если ты уедешь, я больше никогда тебя не увижу».
Молох стоял перед дворцом Тюильри в сияющем солнце июньского утра и, возвысив страшный свой голос, требовал крови.[210] Воплощением чудовищного божества стала заполонившая Карусельную площадь толпа. Около восьмидесяти тысяч вооруженных людей – национальных гвардейцев от секций Парижа, волонтеров, которые должны были спешить к границам и в Вандею, оборванных патриотов, размахивавших пиками, мушкетами или саблями, – рыскали по улицам, одержимые жаждой крови. Точно такую же толпу Андре-Луи видел на этом же месте в памятный и ужасный день 10 августа предыдущего года.
В тот раз она пришла штурмовать дворец, приютивший короля, чтобы навязать его величеству свою мятежную волю, направляемую подстрекателями, которые использовали этих людей в качестве орудия. Нынешний бунт тоже был результатом коварной провокации. В этот день тысячи людей явились брать приступом тот же самый дворец, только теперь его занимал Национальный конвент, выбранный самим народом взамен свергнутого монарха.
Тогда население Парижа вдохновил и повел Дантон, великий трибун, обладающий мощным интеллектом, телом и голосом исполина, вызывавшими такую ненависть у госпожи Ролан.[211] Сегодня в роли вожака выступало жалкое создание хилого телосложения в неопрятном, поношенном платье. Из-под его красной косынки, повязанной на голову на манер буканьерской, свисали черные пряди сальных волос, обрамлявшие мертвенно-бледное семитское лицо. Таков портрет гражданина Жан-Поля Марата, председателя могущественного Якобинского клуба, врача, филантропа и реформатора, величаемого также Другом Народа, по названию скандальной газеты, посредством которой он отравлял разум нации. А Дантон был сегодня среди тех, на кого Марат вел ту самую толпу, которую десятью месяцами раньше вел к этому же месту сам Дантон.
Эта ситуация была не лишена мрачного юмора, и господин де Бац, взобравшийся вместе с Андре-Луи на подставку для посадки на лошадь у стены внутреннего двора, угрюмо улыбался, глядя с возвышения на волновавшееся людское море. Очевидно, он был доволен результатом их совместных усилий и интриг, которые привели к такой кульминации.
Нельзя сказать, что крах партии жирондистов, которые сейчас фактически находились в осаде (единственной альтернативой этому мог бы стать крах всего Конвента), был всецело делом рук де Баца и Андре-Луи. Но не подлежит сомнению, что они сыграли в нем важную роль. Не будь песчинок, которые они время от времени подсыпали на весы, балансировавшие между победой и поражением, жирондисты, возможно, и сумели бы удержаться в седле. Эти люди обладали должным умом и мужеством, чтобы сбросить своих противников и, руководствуясь умеренностью, за которую они выступали, установить порядок, необходимый для спасения государства. Но с того момента, когда они впервые продемонстрировали свою уязвимость, настояв на аресте кумира черни Марата, де Бац с помощью Андре-Луи и своих агентов усердно раздувал обиду в ярость, перед лицом которой никто не посмел бы обвинить воинствующего журналиста.
Оправдание Марата стало его триумфом. Толпа надела на него лавровый венок и на руках внесла в Конвент, где он мог излить свою злобу на людей, которые, руководствуясь соображениями благопристойности, пытались его сокрушить.
Затем жирондисты предприняли похвальную попытку обуздать наглость Парижской коммуны, которая навязывала свою волю избранным представителям французского народа и тем самым превращала правительство в посмешище. Они добились учреждения Комиссии двенадцати, чтобы расследовать и поставить под контроль деятельность муниципалитета.
Ситуация становилась все более напряженной. Партия Горы[212] во главе с Робеспьером боялась, как бы жирондисты не сделались в Конвенте такой же влиятельной силой, какой они были в Законодательном собрании. Эта группа адвокатов и интеллектуалов определенно обладала недюжинными талантами; взять хотя бы лидера Жиронды, грозного и красноречивого Верньо, это светило адвокатуры Бордо, которого кто-то назвал Цицероном из Аквитании. Бесцветный Робеспьер в дебатах не мог привлечь на свою сторону достаточного количества голосов, чтобы проводить свои предложения. Для человека с его темпераментом уже одно это служило достаточной причиной, чтобы затаить на жирондистов злобу, не говоря уже о враждебности, которую он питал к ним за прошлые обиды. Если бы не влияние извне, жирондисты, безусловно, взяли бы верх над своими оппонентами. Однако это влияние имело место, и никто не действовал против них столь активно, как господин де Бац, которого направлял и поддерживал Андре-Луи. Последний, пустив в ход свое писательское дарование, сочинял памфлеты, печатавшиеся в типографии «Ami du Peuple»[213] и распространявшиеся по всему Парижу. Эти памфлеты обвиняли жирондистов в контрреволюционном заговоре. Их умеренность преподносилась как предательство; учреждение Комиссии двенадцати называлось попыткой стреножить Коммуну, чьей единственной целью было искоренение деспотии. В памфлетах проскальзывали тонкие намеки на то, что роялистские победы в Вандее, реакционные мятежи в Марселе и Бордо, поражение республиканской армии в Бельгии, окончившееся дезертирством генерала Дюмурье, явились результатом умеренности и слабости жирондистов в то время, когда интересы нации требовали самых жестких, самых суровых мер.