Она не двигалась с места, и все же расстояние между ними сокращалось. В этом было нечто необъяснимое. Камень медленно превращался в воск. Так почему же он не произносил слова, предназначенного завершить встречу?
В логове Лекока Трехлапый часто хвастался своими победами над женщинами. В ответ Лекок лишь философски улыбался, привыкнув снисходительно относиться ко всякого рода странностям. Так, может быть, перед нами сидел увечный сатир, этакий безногий вампир, готовящийся упиться кровью очередной жертвы?.. Многие, несомненно, поверили бы этому, заметив, как по недвижному телу калеки пробежала мелкая дрожь.
– Бедный вы мой… сударь… – продолжала Жюли, – стань он еще более увечным, чем вы, еще более уродливым, чем вы… и сердце отвечало мне, что любило бы его и таким… любило бы в сотни, в тысячи раз сильнее, чем можно выразить словами… Пощадите меня, иначе я сойду с ума… и я не могу не говорить… я думала обо всем, даже об эшафоте! Я взойду за ним на эшафот и буду любить его, будь он жертвой…. или палачом!
Последнее слово, сорвавшееся с ее дрожащих губ, прозвучало словно крик души, обращенный к божеству. Дыхание калеки участилось, но он по-прежнему не двигался.
Откинув назад свои непокорные волосы, Жюли продолжала:
– Я красива; Господь сохранил мою красоту для него. Если бы вы знали, как он тогда любил меня. А я… О! Я не знала собственного сердца… Это он сказал мне: «Не ходи в тюрьму…» Теперь же, если бы даже он сказал мне: «Не спускайся в ад!..»
Ваши глаза засияли! – радостно воскликнула она… – Если бы на вашем месте был он!… Но нет… вы бы пощадили меня!
Влекомая неведомой силой, она наклонилась над уродом: два ледяных зрачка уставились на Жюли. Затем веки Трехлапого опустились, и он произнес:
– Время идет!
– Скажите ему, – зашептала она с нежностью, которую не смогли бы передать никакие слова, – что я буду ползать как вы… как он, мои губы всегда будут рядом с его губами, если он вдруг пожелает поцеловать их… если он нищ, я буду просить милостыню… скажите ему это… но пусть он знает, что я не забыла ни о дочери, ни о сыне… моя дочь принадлежит мне; она последует за нами… мой сын принадлежит ему… скажите же ему… скажите ему, что вы видели несчастную женщину… его жену! Которая любит его также, как он ее любил! Нет, еще сильнее! Женщину, которая принадлежит ему, пусть даже против его воли, женщину, которая будет счастлива умереть, лишь, бы только заслужить его прощение…
Она перевела дыхание и, сделав резкое движение рукой, завершила:
– Несчастная готова вырвать сердце из своей груди и бросить к его ногам!
Калека упорно смотрел вниз, но человеческие силы имеют свои пределы. По лбу Трехлапого градом катились крупные капли пота. Мускулы его лица задрожали, круги под глазами налились свинцом, на щеках проступили алые пятна.
Жюли опустилась на колени и поползла к калеке. В глазах ее блестели слезы, а на губах играла счастливая улыбка, чистая, словно небесный поцелуй. При ее приближении Трехлапый тяжело задышал.
– Андре! – прошептала она.
Увечный жутко побледнел, голова его упала на грудь. Жюли протянула к нему руки и, опьяненная радостью, прошептала:
– Андре, любимый мой, Андре! Это ты! Я знаю, что это ты!
Но внезапно руки ее опустились, слова застряли в горле; в широко раскрытых глазах ее читался невыразимый ужас. Дверь за спиной беззащитного калеки медленно отворилась, и в проеме появилось искаженное лицо барона Шварца.
Барон Шварц пребывал в самом расцвете сил, он был крепок и энергичен. Люди, подобные ему, достигнув определенного возраста, становятся на редкость спокойными: невозмутимость являлась одной из характерных черт уроженцев Гебвиллера. Но невозмутимость – всего лишь инструмент, который, когда нужда в нем пропадает, с легкостью забрасывают в дальний угол, и извлекают только в случае крайней нужды. К тому же эти конкистадоры из Гебвиллера обладают весьма странным свойством: спокойствие и терпение свойственны им лишь до тех пор, пока они тощи, пронырливы и алчны; но как только они начинают удовлетворять свои аппетиты, то вместе с жирком количество крови в их жилах явно увеличивается, и эта кровь принимается бурлить и кипеть, толкая преуспевающего конкистадора на мотовство и безумства. Так что если вы увидите разгневанного гебвиллерца, можете быть уверены, что это человек состоятельный и преуспевающий. За всю свою жизнь барон Шварц редко гневался и прибегал к насилию: он не был злым. Однако почти все его нечастые приступы гнева обрушивались на головы тех, кто был значительно слабее его. Только раз или два он действительно дал достойный отпор наглецам, но этого было вполне достаточно, чтобы заслужить репутацию человека вспыльчивого. Господину же Шварцу подобная известность была весьма на руку. Приятели банкира были уверены, что только сумасшедший может пытаться завоевать расположение жены господина барона, ибо гнев уязвленного супруга будет ужасен.
Вот уже несколько дней барон Шварц пребывал в лихорадочном возбуждении. Причиной столь непривычного для него состояния были страхи и надежды одновременно, ибо лихорадка, о которой мы говорим, не была тем простым учащением пульса, сопровождающим ежедневную работу по добыванию миллиона и постепенно убивающим человека, как опиум или абсент. Нет, это была тяжелая, губительная болезнь, способная расстроить счетную машину, именуемую мозгом банкира, заставить обладателя ее забросить счета и очертя голову пуститься в рискованные авантюры. Барон поверил автору зачитанного до дыр романа и решил, что, связав с ним свои планы, сумеет извлечь из этого союза немалую выгоду: он поверил в существование внука Людовика XVI. И теперь господин Лекок держал его так же крепко, как стальная рука, это чудо-изобретение современных умельцев, сжимала руки грабителей, пытавшихся взломать знаменитые сейфы с секретом, распространяемые торговым домом «Бертье и К°».
Господин Шварц силой заставил фортуну обратить на него свой благосклонный взор. Но в тот момент, когда, казалось, он, наконец, мог торжествовать, сработал демонический механизм возмездия: появился господин Лекок!
Принимая участие в делах, разворачивавшихся вокруг так называемого сына Людовика XVI, затравленный господин Шварц искал забвения, они были для него чем-то вроде знаменитой железной латной рукавицы, оставленной взломщиками сейфа Банселля в его механических когтях ночью 14 июня 1825 года.
Банкир ничего не украл, не совершил противозаконных деяний; но не будем забывать о горьких мыслях, обуревавших невиновного Андре Мэйнотта после того, как его обвинили в чужом преступлении. Рука, некогда схватившая за горло Андре Мэйнотта, теперь вцепилась в глотку барона Шварца: та же самая рука! Андре Мэйнотт был всего-навсего бедным влюбленным юношей, и все, что ему удалось сделать, – это защитить его обожаемое сокровище, его Жюли. Среди нагромождения роковых совпадений и случайностей правосудие так и не смогло обнаружить затерявшуюся в них истину.