Как всегда, он сел за столик в углу и заказал бокал вина. Здесь его знали, но считали переписчиком нот. Моцарту только этого и надо было — скрыться в тени, слиться с людьми, неторопливо опустошавшими свои бокалы. Постепенно их голоса затихали, и до слуха Моцарта доносилось едва различимое журчание Влтавы, со временем превращавшееся в настойчивый гул, исходивший из самых глубин.
Моцарт вслушивался в звуки ночи; боясь даже пошевелиться. Иногда его охватывала печаль, которая наставляла цепенеть. Прошло не более пяти месяцев со дня смерти его отца. Сестра Вольфганга была рядом с отцом до самой его смерти, а он даже не приехал на похороны. Он не мог бы описать свои чувства словами и не пролил ни одной слезинки. Он знал: если было особенно больно, слезы высыхали. Когда умерла его мать, Моцарт тоже не смог заплакать, словно у него не осталось слез. Однако он горько рыдал, когда погибла его птичка. Это произошло через неделю после смерти отца. Тогда из глаз композитора слезы текли ручьем из-за смерти какого-то скворца. Вместо того чтобы объявить траур по отцу, Моцарт взялся за написание новой оперы. Но ничего не получалось. Странно, но работа не клеилась, не удавалась. Поэтому он скоро снова все отложил, чтобы взяться за что-то иное. Он работал над квинтетом легко, отвлекаясь от грустных мыслей и не вспоминая ни об опере, ни о смерти.
Времени осталось мало. Теперь ему нельзя было вспоминать о смерти, нет, ему нужно думать об опере. Сейчас только опера имела значение, но никак не смерть. Можно и нужно было вспомнить сестру, например сейчас, за бокалом вина. Моцарт подумал о сестре Марии Анне. Было бы хорошо повидаться с ней здесь. Это помогло бы ему смириться со смертью отца, обрести покой и найти в себе силы для работы над оперой.
Он слушал, пил, ждал чего-то и заказал еще бокал вина. Но ничего не помогало. Еще несколько дней назад Моцарту следовало поехать в загородный домик Йозефы. Может, ему удастся скрыть от Констанции эту поездку. Конечно, это было неправильно, но ничего другого ему не оставалось. Он мог бы сесть в карету рано утром и вернуться поздно вечером. Моцарту уже пришла в голову подходящая отговорка. Лишь бы не поползли сплетни! Он терпеть не мог пересудов, которые интересовали только постоянно недовольных бездельников, у которых было вдоволь времени на то, чтобы перемывать другим косточки и цепляться к мелочам.
«Подойди ко мне и дай руку…» — Луиджи сегодня хорошо спел эту арию, так что даже сам композитор не смел шелохнуться, будто его собственная музыка стала чужой и далекой. Да Понте абсолютно ничего не заметил. Для него было важно, чтобы сохранили каждое слово, каждую букву. Но именно здесь ему взбрело в голову переписывать текст и менять слова. «Дай мне руку…» — музыка сливалась с биением сердца, значит, все было правильно. Нужно было только услышать это биение и не нарушить его, восхищенно и неподвижно вслушиваться в каждый удар и ничего не испортить. «Дай мне руку…» — по глупой случайности перед глазами Моцарта возник образ сестры. В детстве он часто говорил ей в шутку: «Дай мне руку». Пока Луиджи продолжал петь, какая-то часть души Моцарта захотела вернуться в те дни, влекомая образом Марии Анны. Вскоре к ней присоединились мать и отец, словно на нарисованной маслом картине, на которой был изображен Вольфганг за роялем возле сестры, а отец стоял рядом со скрипкой в руках, опершись на рояль. Мать была изображена только на небольшом портрете, висящем на стене, словно она давно покинула сей бренный мир и лишь портрет сохранил ее образ.
Мимолетное, едва уловимое желание вернуться в прошлое… было вызвано всего лишь словами «Дай мне руку». Моцарт на какое-то мгновение растерялся и готов был расплакаться, но его привел в чувство вид да Понте, набивавшего трубку. Набивать трубку при звуках столь божественного пения?! Завтра утром Моцарт сыграет эту мелодию для Констанции. Возможно, ему удастся подавить желание вернуться в прошлое и он сможет разделаться с ним навсегда. Затем он скажет:
— Представь, как да Понте набивает свою трубку. Пока Луиджи поет «Дай мне руку…», да Понте шепчет рассыльному: «Сбегай за табаком!» Как же глуп и ненасытен господин да Понте, дорогая Констанция. Он даже не заметит, когда разверзнутся небеса и голос свыше скажет ему: «Да Понте, твой час пробил!» Нет, в это время он будет искать рассыльного, чтобы прошептать ему на ухо: «Сбегай за табаком!» Но тогда уже ничего не будет, не будет и табака. Абсолютно ничего, только темнота. И во мраке смерти можно будет различить да Понте, низвергнутого в преисподнюю, где он сможет взять огня для трубки, для своего табака… для табака.
Паоло отворил двери портала, и Казанова вошел в театр. В фойе висели огромные зеркала, встречавшие зрителя у самого входа. Это была встреча с самим собой. Казанова часто наслаждался пребыванием в фойе. Здесь царила атмосфера нетерпеливого ожидания перед представлением. Можно было немного отвлечься. Некоторые вели непродолжительные беседы: сначала здоровались, а затем говорили о последних нескольких часах своей жизни. Например, как удалась прогулка или как Цудесно было в кафе. Казалось, будто зрители стремились поскорее избавиться от посторонних впечатлений. Рассыпали их во все стороны, чтобы освободиться для Предстоящего представления. О самом представлении не говорили ни слова. Ни малейшего намека на содержание. Нельзя упоминать ни единого имени, ничего, что ослабило бы напряжение!
Постепенно, спустя примерно полчаса, весь театр. Приходил в движение. Зрители нерешительно поднимались по лестнице к ложам. Звучали первые аккорды. Скрипки затягивали призывное ля, к которому со всевозможным усердием присоединялись духовые инструменты. Тянулось и тянулось ля, пока не вступали остальные инструменты. Ля-а-а — словно они хотели добраться до самого дальнего уголка театра, наполняя его одной невероятно настойчивой нотой. Внезапно она обрывалась. Всеобщее беспокойство нарастало. В партере и ложах раздавались взаимные приветствия, нетерпеливые звуки передвигаемых стульев и последние отчаянные крики торговцев, спешивших еще раз зайти в каждую ложу…
Сегодня Казанова не направился к ложам. Его место было в партере. Паоло, как обычно, шел впереди. Верно, уже началась репетиция. Да Понте сидел внизу, в первом ряду. Рядом с ним — какой-то мужчина, намного ниже ростом и слегка осунувшийся. Наверное, это Гвардазони, режиссер. Казанова подал знак Паоло, приказывая остановиться, занять место во мраке последних рядов и никому не мешать. Они сели. Паоло сидел через несколько кресел от своего господина, сохраняя дистанцию. Казанова снял плащ. Что происходило внизу, как это понимать?